Когда всё было готово, я включил все светильники и начал внимательно рассматривать рисунок. В нем было много недостатков, но это было неважно. Впервые за месяцы после разморозки мне удалось нарисовать что-то состоятельное. Главная моя претензия была, пожалуй, к тени. Я помнил, как меня учили не чернить ее, не забивать графитом поры бумаги. Даже сквозь штрих бумага должна слегка просвечивать. По определению светлой памяти Маркса, лучше недо-, чем пере-. Отнес бы это определение к искусству вообще.
Я снял лист с мольберта и положил на стол. Пошел на кухню, открыл хлебницу. Рядом со свежим хлебом лежали подсохшие кусочки, которые Настя не выбрасывала, храня их для голубей. Мне повезло: среди черных как смоль сухарей нашелся подсохший кусочек белого хлеба. Я мелко накрошил его на рисунок. Круговыми движениями, слегка нажимая, катал крошки по поверхности рисунка до тех пор, пока они не вобрали в себя лишний графит. Почерневшие крошки осторожно смахнул на пол широкой кистью. Самые мелкие – сдул.
Все линии остались, но стали намного бледнее. Я взял карандаш и еще раз прошелся по рисунку. Теперь он был несколько другим: акценты сместились. И таким он мне нравился больше. Я почувствовал радость. А еще подумалось – нет, не подумалось, просто кольнуло: на фоне массового падежа моих бедных клеток какие-то, получается, восстановились?
Июль 1913 года.
Нежаркие вечерние лучи пересекают парикмахерскую. В лучах кружится пыль.
1-й парикмахер, немолодой лысый человек, стрижет немолодого, но не лысого. Холостое лязганье ножниц в воздухе. Переходит в рабочий режим: полноценный звук подстригаемых волос.
2-й парикмахер тоже немолод и лыс. Зажигает спиртовку и прокаливает над ней опасную бритву. Помазком проходится по щекам клиента.
Можно ли доверять свои волосы лысому парикмахеру, имея в виду возможные комплексы и зависть? Вопрос…
Оба клиента решают его в положительном ключе. 2-й клиент рискует меньше, потому что его только бреют. В этом случае нанести большой урон внешности невозможно. Разве только порезать щеки.
Парикмахеры разговаривают друг с другом.
У них долгая – на целый, может быть, день – беседа о ценах на провизию. Они не могут принимать в нее клиентов – исключая лишь высказывания по отдельным продуктам. А во всей полноте – не могут.
Повторяют друг за другом отдельные слова и даже фразы. Задумчиво, по нескольку раз.
Клиенты не могут так повторять. Для этого им нужно овладеть особым ритмом стрижки. Особым ее спокойствием. А это доступно только профессионалам.
Сейчас, когда писал это, мне позвонил Яшин из архива. Сказал, что Воронин оказался жив.
Я даже не сразу понял, о ком идет речь. А понял – не поверил. Лагерный подонок Воронин – жив! Редкостный мерзавец – жив!
Яшин впервые звонил мне, а не Иннокентию. Сказал: случай особый, должен решать врач.
Да уж, особый. И не очень понятно, что тут решать.
В очередной раз осматривал меня Гейгер. Попросил закрыть глаза, вытянуть руки и каждой из них коснуться кончика носа. Не получилось. То есть получилось, но не сразу, а это, как я понимаю, не считается.
– Не считается ведь? – спрашиваю.
Он вяло улыбается. Ценит, иначе говоря, что я такой бодряк. Подозревает, правда, что эта бодрость – истерическая, и не так уж он не прав.
Мы тут с Иннокентием говорили о высшей справедливости. Он любит это выражение.
Вот ему, скажем, пришили убийство Зарецкого и упекли на Соловки. В незаслуженном этом наказании, спрашиваю, где высшая справедливость? А он отвечает, что, с точки зрения высшей справедливости, незаслуженного наказания не бывает.
Красиво, хотя и не слишком убедительно. Что называется –
Но вот то, о чем уже писал: на днях всплывает гэпэушник Воронин – подонок из подонков. Нет таких злодеяний, каких бы он не совершал.
Выясняется, что благополучно достиг ста лет. Что в свое время вышел в отставку в чине генерала и получает персональную пенсию. Живет в кировском доме на Каменноостровском проспекте.
Интересно, что скажет об этом Иннокентий, когда узнает? Что скажет о высшей справедливости? Иннокентий, который, наоборот, катастрофически теряет здоровье.
Всё, что я пока делаю, – констатирую изменения в его организме. А их, увы, много. Слишком много.
Если всё продолжит развиваться с такой же скоростью…
Да, я даю Иннокентию кое-какие средства. Да, они облегчают течение болезни. Но они не влияют на ее причины. Эти причины по-прежнему скрыты.
Почему гибнут клетки? Почему – только сейчас? Почему – лишь определенные их группы? Ответы неизвестны никому.
Одному Богу, как формулирует это Иннокентий. А поскольку отношения с небесной сферой у меня довольно сложные, мне информация не передается.