Пытаюсь воссоздать тот мир, который ушел навсегда, а получаются только жалкие осколки. И еще такое чувство – не знаю, как правильно его выразить… Вот мы в тогдашнем мире были разными, чужими, часто – врагами, но сейчас посмотришь – в чем-то, получается, и своими. Было у нас общее время, а это, оказывается, очень много. Оно делало нас причастными друг другу. Мне страшно оттого, что нынче все мне чужие. Все, кроме Анастасии и Гейгера. Своих только два человека, а раньше – весь мир.
Спросил сегодня у Гейгера, отчего я так долго не мог вспомнить, что был художником. И как объяснить то (здесь меня вдруг подвел голос), что мне не удается ничего нарисовать сейчас.
– Что-то с теми клетками мозга, которые отвечают за эту область, – сказал Гейгер. – По всей видимости, после разморозки они не восстановились.
– И ведь это было основным моим занятием…
– Может быть, потому именно эти клетки и не восстановились. – Помолчав, он добавил: – Зато вы хорошо пишете. Ваша, как сейчас говорят, креативность потеряла один канал, но приобрела другой. Разве ваши словесные описания не род живописи?
Изящный ответ.
Опять сегодня думал о Секирке. Тут бессильны и живопись, и словесные описания. Ну, какое описание может передать круглосуточный холод? Или голод? Всякий рассказ подразумевает законченное событие, а здесь – страшная бесконечность. Не можешь согреться час, другой, третий, десятый. И ведь ни к холоду, ни к голоду невозможно привыкнуть. Обитатели второго этажа штрафизолятора босиком, в одних кальсонах, сидят
Месяцы редко кто выдерживает – сходят с ума, но чаще умирают. Сидишь с утра, чувствуешь висящими ступнями, как по цементному полу тянет сквозняк. Доски врезаются в бедра. Потом, когда ноги уже ничего вроде бы не чувствуют, приходит мучение всего тела и невозможность сидеть. Незаметно подводишь под ноги ладони и пытаешься чуть-чуть отжаться от жерди, чтобы было хоть какое-то движение.
В дверном окошке глаза вертухая. Они следят за тем, как напрягаются твои ладони, как согнутые в коленях ноги твои чуть приподнимаются над ногами товарищей. Вертухай входит, он с палкой. Бьет – по голове, по плечам. Ты скатываешься с лавки и с дикими воплями бьешься об пол головой. И, кажется, отделяешься от измученного тела. От звериного своего крика. Ты ли это кричишь? Тебя ли бьет ногами сбежавшаяся охрана, тебя ли вяжет? Заламывает тебе руки и за спиной привязывает их к ногам. Ты больше не человек, ты – колесо, так почему же они тебя не катят?
Волочат вверх по ступенькам, втаскивают в “фонарь”. “Фонарь” – это верхняя часть храма, служившая прежде маяком. Там сейчас нет ни светильника, ни стекол. Только ветер, самый сильный ветер, который на вершине холма. Ты сопротивляешься ему какое-то время, а потом сопротивление исчезает. И время исчезает – та продолжительность, которую невозможно описать. Ты отдаешься на волю этого ветра, он залечит твои раны, он понесет тебя в правильном направлении. И ты летишь.
Сегодня, когда мы были в больнице, Анастасия произнесла: “Иннокентий”. Не приходя в сознание – как прежде при упоминании имени Насти. И все-таки ее сознание – брезжит, какие-то происходят в нем события, кто-то в нем присутствует. Например, мы с Настей.
Анастасия снова назвала меня по имени.
Я наклонился над ней и сказал:
– Я здесь, Анастасия.
Повторил это несколько раз – медленно и внятно.
Спросил:
– Что вы хотели мне сказать?
Лежала с закрытыми глазами. Дышала тяжело.
Слышала ли она меня?
Похож на Карла Маркса, только в очках. Правая рука покоится на трости, левая рисует на доске длинной металлической указкой с мелком на конце. Устройство глаза. Глазное яблоко-шар, сверху и снизу обтянуто веками. Все невидимые линии рисуются как видимые, форма изображается прозрачной.
Подумалось вдруг, что лучше бы уж Маркс, наверное, рисовал – он и многочисленные его последователи. Срисовывали бы Давида Микеланджело, затирали сухим хлебом лишний графит, ездили в Плес на этюды. Меньше, думаю, было бы на свете горя. Человек рисующий – он как-то выше, мягче нерисующего. Ценит мир во всех его проявлениях. Бережет его.
Этими соображениями я поделился с Гейгером. Он сложил губы бантиком и промолчал. На прямой вопрос о моей теории ответил, что подтвердить ее не может. Он-де знает одного вселенского злодея, который в юности был художником. Что здесь скажешь? Влияние живописи имеет свои границы.