Они подвели меня к штрафизолятору, который размещался в церкви, и постучали прикладами винтовок. По ту сторону двери лязгнул замок – словно зубами волк из сказки. Словно проглатывал меня. Мне было велено войти, конвойные остались снаружи. Переступив порог, я бросил на них прощальный взгляд. Как же мне было тяжко, что они уходят, как же одиноко. Будто ребенку, сдаваемому родными в приют. Перед лицом ожидающей меня смерти даже эти люди казались родными.
Меня отвели в верхний храм, велели снять обувь и раздеться до белья. Видя, что пол цементный, я попросил разрешения не снимать носки. Меня ударили по лицу. Босиком, в кальсонах и с окровавленным лицом я вошел в свою новую камеру. Это было даже хорошо, что ударили. Так мне было легче.
Сегодня на встречу с Настей я пришел к метро на полчаса раньше. И ведь не случайно это произошло: выходя из дому, осознавал, что еще рано. Присел у места нашей встречи на парапет и подумал: мне что – не терпится ее увидеть? Даже плечами пожал. Нет, решил, просто неохота сидеть дома. Там у меня одни призраки, тоскливо.
Смотрел, как на проезжей части укладывали асфальт. Немытые, нетрезвые, в грязных (когда-то оранжевых) жилетах бросали горячий асфальт лопатами, а каток его уминал. И лица их были ужасны. Даже на укладке торцовых мостовых таких не было. Пошел дождь, сначала мелкий, потом – сильнее. На жирном дымящемся асфальте вода собиралась в выпуклые лужи. Дым, смешанный с паром: адова работа. Долго ли продержится асфальт, когда его укладывают в дождь? Да еще с такими лицами.
Издали увидел Настю – хрупкая, с зонтиком. Похожа на статуэтку,
Спускаемся в метро. Благодаря Насте я уже знаю, как стоять на эскалаторе при спуске – на ступеньку ниже спутницы, повернувшись к ней лицом. На волосах спутницы блестят капли. По сумке расползается влажный след от зонта.
– Знаете, Настя, я ведь вспомнил, кем был. – Выдерживаю паузу. – Художником. Начинающим художником.
Она смотрит на меня с умеренным любопытством. Не знает, как долго я это вспоминал.
– Удалось найти тогдашние ваши работы?
Я отрицательно качаю головой. Настя разворачивает меня по ходу движения, и мы сходим с эскалатора.
– Ничего, нарисуете новые. Нарисуете?
Улыбается.
– Я не помню, как это делается. Настя, представляете, я не помню…
Вчера весь день составлял в уме план статьи. Шло легко, без всякой натуги. Я ведь художник – художник, а не историк. Мне не важна последовательность событий, меня волнует единственно факт их существования. Пункты плана записываю без всякой логики, по мере припоминания.
Не было новых вещей – все ходили в старом. Был даже в этом какой-то шик –
Газеты не продавались, а наклеивались на углах домов. Группы трудящихся их читали. Сближало.
Тайная торговля провизией. Открыто торговать запрещалось.
Вода не доходила до верхних этажей. Там воду запасали в ваннах. Набирали ванны до краев, а сами мылись в тазах.
Еще об одежде: все ходили мятые, потому что в холодное время спали не раздеваясь.
Лампы чаще всего не горели, электричество давали на пару часов в день. Делали керосиновые светильники.
Зимой замерзали сливные трубы. Туалетом не пользовались, ходили в дворовые нужники – чаще всего с ночными горшками, чтобы опорожнить. А нужники-то не во всяком дворе были.
Трамваи – редкость, приходилось ходить пешком. Уж если появлялись, то были набиты битком.
Необычное зрелище: зимой нет дыма из труб. Топить было нечем. Разбирали деревянные строения на дрова. Двери межкомнатные распиливали. Анастасия как-то болела, я одолжил у дворника 50 поленьев, потом месяц ломал голову, как вернуть. Пришлось в счет дров отдать ему серебряную солонку – еще бабушкину. Было жалко.
Карточки. Сахарные, хлебные. По трудовой карточке я приобрел себе калоши.
Долгие часы за керосином в Петрокоммуне.
Лепешки из картофельных очисток. Морковный или березовый чай. Еще о еде: на углу Большой Морской и Невского долго лежала павшая лошадь, из крупа был вырезан кусок мяса.
Самые ходовые подарки 1919 года: сургуч, бумага, перья, карандаши. Я подарил Анастасии банку патоки.