Между непосредственностью Августа в его общении с людьми и торжественной сдержанностью стиля «Деяний» лежит пропасть, что вполне естественно. Такая же пропасть разделяла в нем обычного живого человека и принцепса. Пожалуй, единственной чертой, равно характерной и для того и для другого, оставалась любовь к ясности, которой он требовал и от окружающих. Благодаря внимательному к деталям Светонию мы можем составить себе представление об Августе как о довольно заурядном, рискнем даже сказать, простоватом человеке. Тем легче нам вообразить, что он должен был чувствовать, постоянно играя перед окружающими роль. Простота вкусов с головой выдает в нем человека отнюдь не аристократического, а, как сказали бы сегодня, буржуазного происхождения. Ничего удивительного, такими же простыми вкусами отличались и его провинциальные предки. Разумеется, при условии, что его пресловутая простота не была всего лишь очередной маской.
Стремление к примату ясности роднило его со школой аттицистов, к которой принадлежал, например, Брут, но не принадлежал Цицерон. Обратную тенденцию выражали так называемые азианисты, яростным приверженцем которых считался Антоний. Первые защищали строгий, доходящий до сухости стиль речи, почти не допускающий эффектных приемов и обращенный прежде всего к разуму читателя или слушателя. Вторые любили словесное изобилие, фигуральные выражения, причудливые украшения и старались воздействовать не столько на разум аудитории, сколько на ее чувства. Только Цицерону удалось найти между двумя этими крайностями третий путь, но по этому пути он шел практически в одиночестве. Что касается Цезаря Октавиана, то и ему случалось подобно азианистам сыграть на чувствах толпы — например, когда он поклялся народному собранию отомстить за отца, когда во время беспорядков в городе он просил нападающих о милости, когда, наконец, он умолял народ не навязывать ему роль диктатора. Но все эти эпизоды, без сомнения, разыгрывались как театральная мизансцена, тогда как по природной склонности он всегда тяготел к строгому стилю.
Даже его орфография находилась в согласии с его вкусами и проводимой им политикой. Он никогда не стремился изображать из себя высоколобого интеллектуала, никогда не проявлял снобизма. Его мнение о знати, наверное, дословно совпало бы с принадлежащим Лабрюйеру отзывом об аристократах его времени: «Они презирают народ, но они сами — народ».
То же самое относится и к его литературным пристрастиям. Он, конечно, в гораздо большей степени был читателем, чем писателем, и любил красивую поэзию, каноны которой определил Гораций в «Поэтическом искусстве». Но кроме красоты и удовольствия он искал в книгах полезные советы и поучительные примеры, которые годились как в частной жизни, так и в политике. Особенно понравившиеся стихи он отдавал в переписку, а затем посылал родственникам, командующим войсками, наместникам провинций или высшим чиновникам, служившим в Риме, тем самым давая им конкретный совет.
Именно в книгах он нашел свои любимые изречения: «Спеши не торопясь» (Festina lente), «Лучше сделать поудачней, чем затеять побыстрей», «Осторожный полководец лучше безрассудного». Последнее высказывание принадлежит Еврипиду («Финикиянки», 612).
Что касается первого изречения, то его вспоминает и Авл Геллий, проводя параллель с рассуждением пифагорейца Нигидия Фигула о наречии «mature» («своевременно»; буквальное значение латинского слова — «когда созреет»): «Этим словом называют действие, которое производят ни слишком рано, ни слишком поздно; оно подразумевает золотую середину и меру». Далее он добавляет: «Золотую середину, определенную Нигидием Фигулом, Август умел точно и емко выразить с помощью всего двух греческих слов. Тем самым он советовал приступать к каждому действию с поспешным усердием и неторопливой осторожностью»[250].
Эта же поговорка появляется и в «Сне Полифила» Ф. Колонны, где ее смысл передают два иероглифа, обозначающих дельфина — символ скорости — и якорь — символ неторопливости. Этот образ получил толкование в трудах Эразма Роттердамского и Франсуа Рабле[251], а венецианский издатель и типограф Альд Мануций использовал оба иероглифа как логотип своего издательства.
Все это приводит к мысли, что внутренне противоречивый императив — спешить не торопясь — на самом деле вовсе не так банален и не так искусственен, как это может показаться на первый взгляд. Если вдуматься, в нем находит символическое выражение и судьба Августа, и весь стиль его жизни, и, что вероятно, его характер, и самый дух его власти. Краткость изречения, подчеркивающая совместимость двух взаимоисключающих понятий, в результате которой смысл его постигается не вдруг, но требует умственного усилия, идеально отвечала не только откровенной приверженности Августа к экономии, но и его менее бросающемуся в глаза стремлению проникать в самую глубь вещей и явлений. Но это стремление чаще всего и выливается в предельную упрощенность мысли, ту самую мудрую посредственность, блеск которой сводится к красоте формы.