– Извольте, но вам не кажется, что это жестоко? Так коверкать мозг?
– Во-первых, Директория считает, что у человека есть душа и в первую очередь мы воздействуем на неё… если бы всё зависело только от мозга, то у нас не было… сбоев. Во-вторых, а почему? Разве коммуна не должна брать ответственность по воспитанию своих детей? – Повернулся к Паулю Густав и, зацепившись сталью пальцев за нити капюшона отбросил его, показав лицо, разделённое на две части – нижняя, которая блестит механическими протезами и верхняя, с которой смотрят на юношу два чёрных, будто тьма, бездна, ока, прикрытые копной чёрно-седых волос. – Да, раньше и были семейства, которые определяли или помогали в этом ребёнку. Теперь их нет, и элементы Коммуны волей демократической и решают фатуму человека, поскольку больше некому. Так мы живём, и жить по-другому не сможем. Это система. Сломай один её элемент и всё рухнет и вновь этот край окунётся пожарище воин и разруху.
Они пошли дальше, выходя из этой станции, а Давиан с восхищением разглядывает перед уходом каждый инкубатор, явно радуясь тому, что эти дети, из безродных эмбрионов, вырванных из полу-искусственной утробы матери и помещённые в мутную жидкость, корректируются и развиваются по заказу предприятий и нагружаются догматами Партии, как какая-то электроника. На них даже как на людей не смотрят – мясо, которое когда-то должно отработать свой срок во благо Партии.
«Ребёнку даже не дают выбора на различное восприятие этого мира» – помыслил Пауль. – «Ему сразу задают нужную систему поведения, ему сразу говорят, кого нужно чтить, а кого боятся… его же программируют как какой-нибудь компьютер».
Древние идеалы всех радикальных левых и тех, кто мнил, что научный прогресс даст возможность выращивать человека без родительского крыла, а его воспитание будет проходить под тёплым взором Коммуны, обернулся ещё одной деталью красно-серого Вавилона. Технологии и идеи стали цепью, которая миллионы, сотни миллионов людей прицепила к единственному сюзерену – организации, которая якобы выражает волю народа. Люди сами загнали себя в железную клетку и ключ от неё выбросили поодаль.
Пауль и Давиан пошли дальше, за Густавом, который из довольно освещённого места, где полным-полно людей в халатах было, повёл их вниз, уводя по мраморным ступеням всё ниже и ниже, в темноту мрачных коридоров, куда слабо пробивается свет и редко то и мелькнёт лампа, чьё свечение настолько слабо, что глаза невольно начинают резаться.
– Куда мы идём?
– Сейчас увидите, товарищ Пауль.
Триада резко завернула за угол и уткнулась носом не в стандартные металлические глыбы железа или чугуна, а в дверь из древа, двухметрового размера, отдающей приятным дубовым ароматом, который создаётся тут искусственно.
За её порогом ребятам встретилась довольно странная и чудная картина. Густав их повёл по длинному коридору, вымощенному тёмно-коричневой плиткой, где свет максимально приглушается, а стены прохода – это боксы, в которых происходят различные вещи, видимые за стекольными панелями.
– Это что за место?
– Тут сразу две Станции, – рука Густава вывернулась вправо, – там у нас Станция конечного идейного конструирования.
Пауль с Давианом повернули головы и заприметили, как в пространстве бокса ведётся «реформирование» – дети, ясельного возраста, высажены на маленьких креслах и на каждом увешаны беспроводные наушники очки, скрывшие глаза и уши под пристальным взором человека в белом халате внимают тому, что им говорят и показывают.
– А-а что они делают?
– Им, товарищ Пауль прививают любовь к Партии, естественно. Она всё делает, чтобы её партийцы уважали и народ, и его зеркальное отражение.
– Как это делается?
– Они выслушивают курсы, где им, снова «прописывается» поведение и нормы, которые они должны будут соблюдать, а очки с помощью образов «кодируют» через зрение важных и уважаемых персон, а также «вписывают» черты плохих людей, которых Партия считает идеологами антикоммунизма. Хоть это и не всегда получается.
Густав продолжает рассказывать, идя вдоль стройных боксов, а тем временем Пауль настолько ушёл в себя, что не слышит его, пропуская речи гвардейца, мимо ушей, испытывая резкую душевную неприязнь к этому, с натяжкой говоря, человеку. Ему противно, что ребёнка с момента зачатия и до самой смерти взращивают на благо Партии и по требованию народной воли. В Рейхе уважение к государству и вере, к их сподвижником формировалось на литургиях, проповедях и бряцаньем молота Инквизиции, но даже там оставалось больше свободы, чем здесь. В Директории нельзя думать иначе, чем скажет Партия потому, что уже с рождения и до него сознание «программируется, так как надо», чтобы максимально избежать бунтарства и мятежей. Тотальный контроль над разумом людей был взят Партией, казалось бы, благодаря такой хорошей и благородной идее – «пусть ребёнка воспитывает общество, а у людей будет больше времени», но в мире, где Партия и народ вросли друг в друга став единым целым, эта технология стала не более чем способом подавления инакомыслия.