И вдруг всё изменилось. Как-то Лиля с Лёней оставили у них вечером детей. После ужина стало скучно, телевизор пока не включали, и Мелихов достал старые альбомы. Ира видела, что он собирается показывать их Насте и Мише. Бедные ребята, им будет неудобно сказать деду, чтобы оставил их в покое. В полной уверенности, что старые нафталиновые фотографии семейства, которое жило так давно и в такой чуждой этим детям обстановке, будут им неинтересны, Ира пыталась отговорить отца от этой затеи. Куда там! Если уж папа что-то решил, он не слушал никого. Так было всегда, и Ира не удивилась, что отец нагибается к нижним полкам шкафа и, кряхтя, извлекает оттуда тяжёлые альбомы. Да ладно, пускай. Сам увидит, что дети мучаются, и отстанет со своими объяснениями, кто, где, когда. С Мишей так и получилось — его хватило ровно на три минуты, а вот Настя неожиданно заинтересовалась. Сначала смотрели альбом отцовской семьи. Настя вглядывалась в тусклые фотографии: её пра-пра-пра-бабушка и дедушка. Пожилые евреи со строгими лицами. Дед в ермолке, окладистая белая борода, рядом — бабушка в платке. Смотрят в камеру. Семейная фотография: три ряда, впереди — дети, в центре сидят родители, по бокам — братья и сёстры, мужчины в мешковатых костюмах, женщины в старинных платьях. А вот на атласном одеяле лежит на животе толстый младенец, ему месяца четыре, от силы пять. «Дед, это ты?» — Настя недоумевает. Потом — мальчик лет тринадцати-четырнадцати. Стройный, худой, со смышлёным симпатичным лицом. Не улыбается, на голове ермолка, в руках — тросточка, из-под коротковатых брюк видны высокие ботинки на шнурках. Белая рубашка, подпоясанная тонким ремешком. Это тоже дед. Сначала Настя пролистывала альбом молча, слушая довольно скупые комментарии: это — тот, а это — этот. Когда они дошли до конца, она захотела вернуться к началу и стала задавать вопросы. Ирина удивлялась: Настя редко о чём-то спрашивала взрослых, а тут как прорвало:
— Дед, а ты помнишь, как тебя фотографировали?
— Да, как ни странно, помню. Мама решила идти со мной в ателье, а я не хотел.
— Почему?
— А вот этого я не помню. Думаю, что стеснялся, да и времени на такую ерунду терять не хотел.
— Ты считал это ерундой?
— Наверное. Хотел во двор к ребятам, а тут мама заставляла одеваться, чистить ботинки.
— Как это чистить?
— Ну так. Ботинки у меня были одни, их надо было чистить, чтобы блестели. Сейчас вы не чистите, как я вижу.
— А зачем ты пошёл? Сказал бы маме, что не хочешь.
— Нет, Настя, я не мог ей так сказать. Маму слушались. Тем более что моя мама была женщиной настойчивой. Никуда бы я не делся.
— А что это у тебя в руках за палочка?
— Это тросточка. Модная деталь для молодых мужчин. Мне её фотограф дал подержать, и ермолку дал.
— А своей у тебя не было?
— Была, но мы её не взяли. Не догадались. А, ты тросточку имеешь в виду? Нет, не было, конечно. Зачем она мне была?
Настю интересовали все эти давно умершие люди. «Вот это — мои сёстры. Это братья… родители… мой папа за роялем… я, видишь, тоже за роялем, мы играем в джазе… это наша футбольная команда… кто эта девушка?… Моя знакомая, мы очень дружили. Посмотри, это моя двоюродная сестра Фира… другая сестра, Циля… это мои дядья, папины братья… у него было три брата и одна сестра. Они с мужем уехали в Америку. Как звали? Не помню. Извини. Твоего пра-пра-прадедушку звали Лейзер, я так думаю. Потому что мой отец был Александром Львовичем, а вообще-то он — Хаим. Почему не остался Хаимом? Ну, понимаешь… мои родители пытались приспособиться к русскому городу, так им было легче выжить среди русских. Они же не в местечке жили. Мои родители были верующими. Я? Я тоже ходил с папой в синагогу, но потом… это стало невозможно», — Мелихов, Ира это видела, и сам вместе с Настей погрузился в историю своей семьи, на него нахлынуло то, о чём он не вспоминал десятилетиями. А сейчас вспомнил и говорил, говорил. Про пианиста отца, деда — армейского кантониста при последнем царе, многодетных матерях семейств, обычных еврейских домохозяйках, неграмотных и покорных судьбе. Отец рассказывал о сестре Зине-Голде, выпускнице Ульяновского университета, о другой сестре, прекрасной мастерице, модистке, у которой был галантерейный магазинчик на Тверской. Мелихов рассказывал про себя. Про себя, пожалуй, больше всего. Он — токарь, потом институт, альплагерь, общежитие, друзья, девушки, подработки. Он — «крутой». Этого слова он не употребил, но из рассказа следовало именно это, и Настя каким-то образом почувствовала, что её дед… в общем, да, дед у неё что надо!