Эта выходка серьёзно усложнила жизнь Ранди в научно-тренировочном центре, но в то же время надёжно закрепила за ним прозвище «атомный» — взрывной, непредсказуемый. О том, что Ранди получил его от коменданта Хизеля и заслужил в первую очередь своим малым ростом и непрезентабельностью на фоне остальных «псов», никто бы теперь не догадался. Ранди вырос за год на пятнадцать сантиметров (каждая мелочь была задокументирована нами в письмах).
Мы менялись, но так нестройно, вразнобой, придерживаясь разных сценариев. Подростковая угловатость моего тела сглаживалась, на месте болезненной худобы появлялась природная утончённость, а там, где раньше было плоско, становилось выпукло и мягко. Время и полноценное питание формировали из Ранди солдата, а из меня — непрактичную совокупность округлостей и плавных изгибов, некстати проявившейся женственности, которую уже нельзя было спрятать за неброским мальчиковым фасоном.
Ранди взрослел воодушевлённо и стремительно. Я — неуклюже, с каким-то отчаяньем.
— Если заберёшь все мои ночные дежурства на этот месяц, я сошью тебе платье. Как раз обещались новые халаты привезти. И бинты. Тебе белый пойдёт, — предложила мне однажды Берта. Она была одной из тех женщин, которые проводили на войну всю свою семью, вплоть до шестнадцатилетних дочерей, и теперь, в сорок, выглядели на шестьдесят. — Распустишь волосы и отправишься на станцию встречать в нём своего… своего… ну, этого…
Она тоже не могла подобрать нужное слово. Никто не мог.
— А какой нам сейчас ещё носить, если не белый? — рассуждала Берта. — Чёрный у врагов, синий у наших мужчин, от красного уже тошнит. И как после такой работы снова жить? Как на рынке мясо выбирать? Курицу разделывать?
От платья я отказалась: было жалко халаты и бинты. Один единственный случай — не повод их переводить, а нового мне не представится. Встретить Ранди, а потом проводить Ранди. Из года разлуки в ещё один год. Это было бы красиво, но так неуместно. Война ещё даже не думала кончаться, а мы ведь с ним договорились: всё мирное — миру. На платья, смех и песни наложено табу. Для красоты время ещё не пришло, но потом, после победы, она вернёт себе власть, и мы подчинимся ей. Она снова будет спасать мир, а пока эту роль выполняем мы — самые неприглядные люди на земле.
Так что, когда наступил долгожданный день нашей с Ранди встречи, мой внешний вид совершенно не соответствовал случаю, чем немало оскорбил эстетический вкус Норы.
— Не принимай близко к сердцу, деточка, но на его месте я бы прошла мимо, — сказала она в тот раз, разглядывая меня почти брезгливо. — Не удивляйся, если он, заметив тебя из окошка, побоится из вагона выходить.
— Он видел вещи и пострашнее.
Предвкушение скорой встречи преобразило меня, я просто не могла ни на кого обижаться, и Нора почувствовала это, её это покорило.
— У меня духи есть. Осталось немного на донышке, — милостиво обронила она. — По капельке за каждое ушко.
— Нет, не возьму. Тебе всё-таки нужнее.
— Ты на что намекаешь?
— Ни на что. Прости. Спасибо. — В голове сумбур.
— Ну тогда клипсы возьми. У меня есть такие маленькие, жемчужные. Тебе пойдут, — крикнула она мне вдогонку.
— Я как-нибудь так, — отмахнулась я, тем не менее, польщённая заботой самой эгоистичной особы в госпитале.
— Как-нибудь так? Сразу понятно, что без малого год не виделись. Парень на несколько дней приезжает, а она «как-нибудь так». Волосы распусти! И цветы купи! Хоть что-то в тебе будет красивого.
Волосы я всё-таки распустила, но лишь когда пришла на станцию. Так несмело, стыдливо, озираясь по сторонам, стянула с затылка тугую резинку, запустила пальцы в ещё влажную, пахнущую дешёвым мылом копну. Подул ветер, и я почувствовала впервые за три года — свобода.
Помню, только-только начало увядать лето. До станции — не больше километра, вокруг дома, огороды, сады. В воздухе витал одурманивающий запах цветов и яблок. На станции шла бойкая торговля: сдоба, парное молоко, ягоды. Женщины продавали новенькие костюмы своих погибших мужей, почти неношеные ботиночки детей. Одна старушка стояла с большим ведром белых роз. Лица её я не запомнила, а эти цветы помню отлично. Они казались пушистыми, сладкими и тёплыми, в них хотелось спрятать лицо. Едущие на побывку солдаты охотно брали их для своих матерей и жён. Так трогательно. Первые пару часов это зрелище умиляло. Потом вызывало зависть. Время шло, и в какой-то момент я сознательно отошла подальше от цветочницы, пристроившись на нагретой солнцем лавочке.
Причаливали поезда, перрон наводняла толпа, но уже через десять минут он опять становился чист и одинок. Только я упорно сидела на скамейке, ожидая и выглядя при этом до безобразия жалко. Именно жалость и толкнула ко мне ту старушку:
— Вот, — проговорила она, указывая на последний букет. — Сегодня ни одной женщине ни цветочка не продала.
— А что, плохая примета?
— Так цветы ведь… Они же для нас, для женщин, растут.
Я купила. Тоже из жалости. Не к себе, конечно. К ней.