Если всем своим видом малый не походил на взрослого мужчину и еще того меньше на атамана разбойничьей шайки, то уж лицом совсем смахивал на барчонка или купчика из города. Только бы не брови!..
Было бы молодое и чистое лицо Усти, слегка загорелое, пожалуй, совсем обыкновенное, годное и для всякого парня, если бы только не чудный рот да не чудные брови. Этот рот и эти брови были не простые, обыкновенные, а бросались в глаза каждому сразу. Они даже будто не ладили между собой, будто век спорили. Рот добрый, годный и для сердечного парня и, пожалуй, даже хоть для смехуньи-девицы… А брови нехорошие, будто злые, прямо под стать не только парню, а сибирному душегубу лютому, каторжному.
Маленький рот Усти с сильно вздернутой вверх заячьей губой вечно оставлял на виду верхний ряд белых зубов и придавал лицу его ребячески добродушный вид. Эта вздернутая верхняя губа, пухлая, розовая, век топырилась будто и торчала шаловливо, наивно, чуть не глуповато. Небольшой нос загибался к ней сильной горбиной и был совсем, как сказывается, орлиный. И вот от него, над узкими, черными, будто миндалем вырезанными глазами, смелыми и упорными… шли от переносицы густые и тонкие черные брови, но не облегали глаз полукружием или дугой, как у всех людей, а расходились прямо и вверх. И концы их у висков были выше переносицы… Вот эти-то брови и не ладили с детским ртом, а придавали всему лицу что-то злое и дикое, упрямое и отчаянное… Коли за эту заячью, детски пухлую да розовую губку и белые зубки парень годился бы в женихи любой купеческой дочери или барышне, то за брови эти – прямо выбирай его в атаманы разбойников.
Когда Устя, разгневавшись на кого, прищурит свои огневые глаза, черные, как у цыгана, и сведет брови, то они еще больше опустятся над орлиным носом, а крайние кончики их еще больше поднимутся… И глянет молодой парень разбойным бездушным взглядом так, что уноси ноги. Того гляди, за нож схватится и резанет, не упредив и словечком. И всем чудным лицом этим, сдается, он не человек, а птица хищная или зверь лютый… Или того хуже!.. А что? Да, бывает грех на земле, что при рождении на свет Божий младенца мать, мучаясь, поминает часто врага человеческого. И приходит он к родильнице в помочь, да на лице новорожденного младенца отпечатлевает свой лик, а в душу его неповинную вдохнет отчаяние свое сатаниново. Кроме того, все лицо Усти кажется еще суровее из-за длинного белого рубца на лбу, от виска и до пробора, оставшегося после раны шашкой в голову. Рубец, тонкий и ровный, не безобразит его, а будто только придает лицу еще более злой и дикий вид. И кажется атаман для кого красавец писаный, а для кого в бровях этих да в рубце будто сама нечистая сила сказывается.
Так ли, иначе ли, а, должно быть, за одни эти брови молодой парень двадцати годов и попал в атаманы волжских разбойников. Должно быть, эти брови на виду у всех прямо выдают то, что живо в нем самом, да зауряд скрыто от глаз людских. А живы в нем: сила несокрушимая духа, сердце каменное, ожесточенное, нрав-указчик, которому не перечь никто! И слово его указ, а указов для ослушника у него только два! По третьему разу виноватому нет опять указа, а есть смертные слова: расстрел или голову долой топором. А бежать из шайки и не пробуй – свои же молодцы разыщут на дне морском, под страхом того же расстрела и себе, и приведут к атаману на расправу.
Глава 7
Прошло в тишине много времени. Свеча сильно нагорела, и толстый черный фитиль коптил и дымил. Комната погрузилась в полутьму. Молодой малый не снимал нагара. Долго так сидел, не двинувшись и глубоко задумавшись. Наконец, скрипнули ступени на лестнице за второй горницей, и он пришел в себя, повернулся, тотчас отворил ящик стола и взял книгу в руку… Он прислушался к шагам по горнице и, опустив книгу в ящик, быстро затворил его, оставшись в том же положении у стола; он только взял щипцы и снял нагар. Сразу засияли опять белые стены, и яркий свет разлился по горнице. Дверь отворилась, и вошел слегка сгорбленный старик, Ефремыч, которого в шутку звал Устя то дворецким своим, то денщиком, то дядькой. Для всей шайки отставной капрал Пандурского полка был только с одним прозвищем Князь.
– А, это ты? Я тебя не признал по шагам, – сказал Устя и, тотчас же открыв ящик, снова вынул на стол книгу.
– Не узнал? Что ж, ноги-то у меня нешто помолодели, – заворчал Ефремыч. – И чего ты прячешься с книжицей. Плевать тебе на всех. Нешто тут лих какой, что грамоте захотел обучиться. Сидел бы да складывал завсегда, хоть при всех. Чего их таиться? И не их ума это дело, да и худа нет…
– Сказано тебе, старому, сто разов! Отстань! – Добродушно проговорил Устя. – Чего ты привязываешься тоже, как Ордунья. Сказал тебе раз – не атаманское по мне это дело с книжкой сидеть, и зазорно молодцам будет, да срам один. Не хочу потому при них складывать! Ну, и не стану! И ты про это молчи… А то побью…
– Побьешь? – усмехнулся Ефремыч. – Вишь как?
– Да что ж, ей-Богу, за эдакое раз бы тебя треснул. Не болтай, чего не надо.