Сейчас каждый из вас и без моего рассказа может себе представить мое состояние в тот момент и меня самого, которого она покинула в гневе и негодовании, с кем еще незадолго до того была нежной и дружественной, проливала слезы сострадания над душевными ранами. Что до меня, то не знаю, был жив или мертв я тогда и как вернулся к себе домой; но помню одно: в течение четырех солнц и стольких же лун потом не подкреплял я свое тело ни сном, ни пищей; и голодные мои коровы всё это время не покидали загона[192], не знали вкуса трав луговых и вод речных; бедные телятки тыкались носами в сухие вымена голодных маток, не находя в них привычного молока, и наполняли жалобным мычанием окрестные леса. Судя по тому, как я истязал себя, лежал на сырой земле и ни о чем другом не помышлял кроме плача, ни один из тех, кто знал меня в мои бестревожные дни, теперь не мог узнать своего Карино. Приходили волопасы, приходили козопасы и овчары вместе с поселянами из ближайших деревень; считали меня выжившим из ума (так оно и было), и каждый с безмерным состраданием спрашивал меня, отчего я в такой беде[193]. От меня они не добились ответа, только стон единый слышали, так я плачущим голосом сетовал: «Вы, аркадяне, пойте в ваших горах о моей смерти; только петь вы горазды, аркадяне, мою смерть в ваших горах воспойте[194]. Ах, только тогда мои кости упокоятся в земле, когда цевницы ваши поведают рожденным после меня о моей любви и участи!»
Наконец, на пятую ночь, когда жажда умереть стала нестерпима, покинул я свое безрадостное жилище и направился не к ненавистному ручью, виновнику моих невзгод, а в лес, где бродил, не разбирая троп, и в горы тернистые и крутые, куда привели меня мои ноги и судьба; с великим трудом вскарабкался я на высочайший утес, нависающий над морем, откуда рыбаки обыкновенно выслеживают косяки проплывающих рыб. И там, прежде чем солнце зашло, у подножья стройного дуба, где, помнится, когда-то я отдыхал, склонив голову на грудь своей подруги, расположился, словно бы это древо могло дать исцеление моему отчаянию; и после долгих вздохов, уподобляясь белоснежному лебедю, предсказывающему собственную гибель пением погребальной песни, я начал так изливать горькие пени: