— Да, надумали… Шесть выстрелов! — выговорил он, наконец. — В кукушке обыкновенно палят по одному разу…
— Зато ничем всегда и кончается, — отозвался Мартенс задумчиво. — А вот зачем дали право сидеть им сколько угодно…
— Зато и мы посидим в крепости за это ихнее сиденье, — пошутил Ханенко.
— Ну, это уж дело второстепенное, капитан, — заметил Бессонов. — Что думать о себе, когда тут через полчаса может быть человек опасно, а то и смертельно раненый. Да… Вот еще забыл… Надо, господа, кинуть жребий — кому начинать первому кричать.
— Палить? — спросил Мартене.
— Нет. Кричать… Пальба дело пустое. Тут от крика зависит многое…
— Я полагаю это все равно, — нерешительно произнес Мартенс.
— Нет, далеко не все равно, — заметил Ханенко. — Я так смекаю, что третий крик…
— Вот, вот… — воскликнул Бессонов. — К этому я и вел. Не важно кто крикнет первый, кто второй… Важно, что первому придется кричать в третий раз. Третье подавание голоса — самое бедовое.
— Почему же… — спросил Мартене. — Объяснитесь. Я не понимаю. Можно крикнуть, будучи рядом с противником?
— Разумеется, — отозвался Бессонов. — Крикнет на подачу руки, а ему пулю в лоб. Это надо будет решить жеребьем.
— А предоставить в третий раз кричать тому из двух, кто пожелает.
Ханенко так громко рассмеялся на предложение немца, что тот даже окрысился.
— Что вам смешно, г. капитан?
— Да так-с… Уж очень чудно. Предоставлять право человеку добровольно получить пулю в лоб.
— Да, — ухмыльнулся и хозяин, — этак пожалуй оба долго просидят после первых двух выстрелов. Нет, нужен черед по жеребью. Обязательство крикнуть третьему.
Между тем фон Энзе с Биллингом в одной горнице, а Шумский с Квашниным в другой занялись простым делом. Поединщики раздевались, то есть снимали с себя все, кроме нижнего белья, и, разумеется, оба разулись. Не только их сапоги со шпорами, но и простая обувь могла в кукушке вести к опасным последствиям.
Фон Энзе, медленно и молча сняв с себя все, что следовало, сел на кресло и закрыл лицо руками. Биллинг, смущенный, стал перед товарищем и молчал.
— Ты думаешь, я боюсь смерти, — заговорил, наконец, фон Энзе по-немецки. — Нет, друг. Что жизнь… Рано ли, поздно ли… А у меня есть на свете некто… другое существо, которое будет поражено в самое сердце, если со мной что-нибудь случится сегодня… Мне вдруг стало как-то грустно с утра… Я не суеверен и не баба, не трус. Я даже думаю, что вероятно, со мной ничего не будет особенно худого… А все-таки грустно… Ужасно грустно. Сам не знаю отчего… Мое душевное состоянье — не боязнь за себя, а тоска о чем-то… О чем — не знаю. Женщина и дурак сказали бы, что это предчувствие худого. Я себя слишком уважаю, чтобы допустить такое объяснение.
В то же время в другой комнате Шумский снимал платье, с комическими жестами раскладывал его по дивану и пришлепывал рукой. В выражении его лица и в движеньях было что-то школьнически шаловливое. Он не притворялся. В нем просто сказывалась потребность баловаться, чудить, паясничать… Крайнее напряжение мозга и сердца и всех его ощущений за это утро разрешилось теперь странным нравственным состояньем. Боязни не было и следа… Он не думал о том, что он сейчас будет делать, что его ждет в зале. Он отгонял от себя мысль о поединке и будто заставлял себя думать о всяком вздоре. Это давалось ему легко, но одновременно он чувствовал, что в нем, где-то очень глубоко будто ныло что-то, трепетало и замирало, и грозило захватить его всего… Но он не давался. Он отшучивался, шаля и лицом, и руками, и мыслями…
— Чисто в баню собираюсь… — вымолвил он, оглядевшись. — Эка обида, забыл предложить немцам условье, чтобы совсем нагишом стреляться. Еще бы любопытнее было…
— Удивляюсь я тебе, — заметил Квашнин. — Трудно тебя распознать, Михаил Андреевич. Чуден ты. Теперь балуешься, будто и впрямь в баню мыться идешь… А вчера ты… боялся смерти, трусил…
— Молчи! — вскрикнул Шумский, затыкая уши. И лицо его вдруг изменилось. — Ах, какой… глупый человек. Именно глупый. Не понимаешь…
И Шумский просидел несколько мгновений с заткнутыми ушами, с суровым тревожным лицом, как бы вдруг испуганный нежданно. Затем он отнял пальцы от ушей, вздохнул, взглянул Квашнину в глаза и добродушно улыбнулся.
— Ни-ни… Пустяки… Ничего не будет. Вот как вошел, увидел фон Энзе… Увидел его лицо. Так и сказал себе… Пустяки. Я боюсь и он боится… Обоим бояться нельзя. Один из двух непременно будет цел. Кто же будет цел? Михаил Андреевич будет жив… Верно… Гляди-ко, что у меня здесь. Видишь. Образок из лавры. Марфуша дала. Скажи мне теперь, сними, мол, брось. Ни за какие ковриги! Вот что! Глупо? Да, братец, глупо страсть… Да, есть глупости на свете хорошие, приятные, вкусные, что ли сказать… А ты вот гадкие слова тут стал говорить… Идет баба по лесу, лешего не поминает, и без того страшно!
— Правда твоя! Это я зря… Все слава Богу будет, — отозвался Квашнин.