— Удивительно! — вдруг выговорил капитан. — Кто это мог выдумать поединок? Это все просвещение наделало да изобретение чести. Прежде было, надо думать, проще. Вот хоть бы господин Каин Адамович с братишкой со своим поступил совсем не эдак. Зазвал просто в глухое место и уконтентовал его без всяких комплиментов и реверансов. А теперь изобрели честь… Что честно и что не честно. А прежде было понятие лишь о том, что выгодно и нужно. А хорошо ли, дурно ли… об том не думали. Все хорошо, что мне хорошо. А теперь черт знает что такое! Мне не хорошо, а мне говорят — хорошо мол. Мне очень бы хорошо — а мне говорят: ох, как, мол, это не хорошо… с точки зрения, то есть, чести… А что такое честь, милостивый государь? Покажите ее мне или изобразите, нарисуйте на бумажке, чтобы я мог вполне с ней ознакомиться. Нельзя, говорят, нарисовать… А вы верьте на слово, что она есть… Ведь и благополучие нельзя нарисовать и счастие нельзя нарисовать. Верно, а все же неправда. Благополучие свое да счастие свое я чувствую распрочувствительно всем телом… Руками могу ощутить и показать даже, где оно во мне засело и будто колышется… А вот где во мне и в людях честь пребывает, этого я не знаю. И чую я ее совсем иначе. Навязали мне ее якобы ранец какой на спину, да уверяют, что это не ранец, а частица моего тела… Тогда горб, что ли? Так черта в нем… Очень жаль. И совсем бы не нужно…
Капитан долго рассуждал все на эту тему. Шумский слушал, не перебивал и изредка только улыбался, как бы мысленно соглашаясь.
Наконец, появился Квашнин, хмурый, и предложил другу почти тот же вопрос.
— Стало быть, на завтрашнее утро?
— Да. Съездите, пожалуйста, оба, один к Бессонову, а другой к немцам.
— Эх, обида… Я все надеялся, граф проведает да запретит, — вдруг вымолвил Квашнин со вздохом.
— Не — тужи, голубчик, — отозвался Шумский. — Ну запретил бы… А я бы не послушался…
— Мало ли что… Немцы бы послушались, побоялись бы идти против его воли.
— На смерть идя, чего же властей боятся. Я вот ужасно люблю, — рассмеялся Шумский, — статью закона воспрещающую и наказующую самоубийство. Пречудесная статья! Глупее ничего не выдумаешь. Если преступление не удалось, то за него строго судят, а если удалось — совсем не судят. Некого! Пречудесно…
Перетолковав затем снова о некоторых подробностях поединка, приятели расстались с хозяином. Шумский проводил их до передней.
— Ну, авось, завтра не будет опять помехи. А то эта канитель все жилы у меня вытянула! — раздражительно произнес он. — Сто раз бы уж успели оба быть убитыми.
— Убить и убиться не долго, — мрачно отозвался Ханенко. — Вот воскреснуть опять. На это много времени потребуется. Тем паче, что светопредставленье сколько разов назначалось и все отменяется.
Едва только Шумский остался один, как вошла к нему Марфуша и объявила барину, что к ним явилась девушка Прасковья и просит позволения видеть его.
— Пашута?! — воскликнул он. — Из Гру́зина. Какими судьбами?
— Не знаю-с. Она что-то очень не по себе… Не с радостными вестями.
— Мне из Гру́зина, Марфуша, нет радостных вестей. Разве придут сказать, что Настасья околела, а Аракчеева в солдаты царь разжаловал. Зови ее…
Через минуту в кабинет Шумского появилась Пашута взволнованная и, наклонившись, стала у порога.
— Здравствуй, Пашута. Каким образом?.. Прямо из Гру́зина?
— Да-с. Побывала только у баронессы на часок, а оттуда к вам.
— Что баронесса?..
— Ничего. Слава Богу…
— Целый век не видал я ее, — глухо выговорил Шумский.
И Пашута невольно подивилась, что эти два существа, вспомнив при ней друг о друге, выразились почти теми же словами.
— Кто тебя в Питер прислал и зачем?
— Я бежала.
— Что-о?!
— Бежала с Васей… Меня Настасья Федоровна стала нещадно по лицу кулаками бить, за волосы рвать и, наконец, не за что собралась наказать на конюшне. Я и убежала.
— Ну и что же будет теперь? Ведь еще хуже будет. Тебя полиция разыщет и водворит… И прямо в эдекуль…
— Помогите вы, Михаил Андреевич… — выговорила Пашута дрожащим голосом. — Я на вас всю надежду возлагаю. Диковинно вам это слушать, а я правду говорю…
Шумский задумался, потом развел руками. Пашута оробела сразу.
«Неужели я ошиблась?» — думалось ей.
— Как же это быть-то! Жаль мне тебя, а помочь не могу… Я завтра на том свете буду… Сегодня оставайся, а как меня приволокут сюда мертвого, так и спасайся, куда знаешь…
Пашута изумляясь поглядела на Шумского. Он объяснился и сказал про поединок с фон Энзе.
— Бог милостив! — вымолвила девушка.
— К обоим зараз нельзя… А к кому будет Он милостив? Фон Энзе почаще меня молился небось. Я только черкаюсь день деньской.
И вдруг Шумский вскрикнул:
— Стой! Стой! Надумал! Выгорело дело! Я напишу сейчас письмо графу. Последнее! Перед смертью! Я попрошу тебя пальцем не трогать и на волю тотчас отпустить в помин моей души. И знаю верно, он из суеверия это сделает. Вот так надумал! Диво ведь это, Пашута. Говори, диво ведь?..
Пашута не ответила и через мгновенье вдруг громко заплакала.
— Ты что же это?.. Обо мне или об себе. Моли Бога, чтобы я убит был. Тогда ты вольная. А буду я жив — ты пропала…