Отныне Аспид, как ни странно, стал юношей. И его имя в кругу семьи Дон-Эскью потеряло змеиное значение, ибо барон теперь всегда доволен им, почитая за верного слугу, в обязанности коего входит – быть, жить и здравствовать, дабы земли, приносящие ежемесячный доход не были утеряны, отняты судейской палатой пэров. Баронеты приняли Аспида, а вот Хлоя стала отдаляться от него, они всё меньше контактировали, ибо их тела вошли в почти незаметную фазу чувственности, их воспаленная плоть, гноящаяся неведомыми желаниями, обрела новые формы, новые контуры девушки волновали его сердце и ум, влечение затмевало всё, даже гордыню. Но в душе его не царствовал разврат, его помыслы постигали складки платья, не заглядывая за ткань, под подол ее юбки, ибо ведал он, что только в чистоте положено мудрствовать. Тогда как затмения разума сделают его слабым, он не будет пленником слабых мечтаний, не покорится женщине, ведь та словно создана для его падения, она запретное древо посреди Эдема. Может быть, Ева и была тем наливным плодом, но он не соблазнится, мудрый человек смиряет плоть, и та плоть больше ничего не чувствует. А сердце пускай кричит, вопит истошно, я притворюсь глухим – думал Аспид, наблюдая за девушкой, даруя телу своему лишь одну уступку – созерцать, безмолвное восхваление и торжественное поглощение. И чем меньше он уделял ей внимание, тем упрямее она погружалась в изучение немецкой политики. Их томные отношения не казались окружающим неестественными, не обнаруживали сомнительной подоплеки, ведь считали их братом и сестрой, некогда в младенческом возрасте так умилительно спавшими в одной кроватке. Но Аспид испытывал чувства куда сильнее, простого почитания, он и не подозревал, что зрительное познание может вызвать неподдельный, сокрушительный восторг. Однако Хлоя словно прочла в его взгляде влюбленность, поэтому вовсе охладела к нему, вовсе перестала им интересоваться.
Подкидыш, безусловно, вырос, но крупнее телосложением не стал, растительность на лице его не появлялась, а вот волосы стали куда длиннее и гуще, отчего с постоянством он завязывал локоны в хвост, расправляя челку на две тонкие игривые пряди, свисающие ниже груди. Франтом себя нисколько не почитал, скорее, походил на вольного художника в расцвете лет, коим и являлся, пополняя свою палитру не красками, но душами. Внутренне в нем начало нарастать нечто драматичное и пустое, годы пролетели незаметно, а он так ничего и не совершил.
Безразличная холодность Хлои взывала в нем протест, раздражение, столь удушающее, что он будто задыхался, ее ледяные ручки невидимо сжимали его шею, и словно шептали порами кожи – умри, ты мне всё равно не нужен, умри, без меня, зачем тебе жить. Но Аспид, ощущая в себе законнорожденное превосходство над любым человеком, непреложное, даже божественное, не был готов к поражению. Потому он решает посягнуть на привязанность старшей дочери барона, дабы Хлоя возревновала, и в ревности прочувствовала как ценно его внимание, как бесценно дорог его взор. Посему незамедлительно он принялся за осуществление своего коварного замысла.
В глубине своей души Аспид всегда осознавал, что поступает нестандартно, а безумцы по своему безумному обыкновению либо созидают, либо разрушают, третьего исхода им не дано, их часто клонит к уничтожению, в первую очередь себя как личности. Творцы подверженные порокам умирают в грязи своих душ, и на последнем издыхании рождают нечто прокаженное, но чаще низменное, которое внешне очистит творца, но не его душу, благочестивые же творцы создают великое, девственно чистую красоту, но их спешат очернить. В этой смуте, в смирительной рубашке бьется об мягкие стены карцера усмиренное искусство, мечтая силой воображения растворить те властные преграды академической ограниченности или свободной вульгарности современных бессмысленных течений, в коих нет и доли прекрасного. Творец лишь тот, кто создает красоту. Красоту понятную всем, ту от которой вострепещет любая душа, ту в которой нет уродства и порока, красоту, которая осязаема сердцем с первого взгляда. Красота подобна истинной бессмертной любви, которая не рождается и не умирает, но живет вечно.