Босые ноги влипали при ходьбе во влажную холодную глину. От поршней давно ничего не осталось. С первых же ночей в яме крысы облюбовали его обувку и помалу обглодали. А когда совсем развалилась, пришлось и остатки отдать им в корм. Да что поршни! У двоих сидельцев, что обосновались тут раньше него, крысы подъели сапоги. Сапогам тем износу не было, заверили сидельцы, аж из Пскова досюда несбитыми дошли. Самую малость до Москвы не добрели и здесь жизнь свою скончали. Судьбу сапог опасались разделить вскоре и сами сидельцы. Ловить крыс голыми руками было гадко, давить босыми ногами – того гаже. Так и жили бок о бок с прожорливыми тварями, поневоле делясь хлебными корками, чтобы не начали есть самих.
Узничная яма была ископана щедро – глубоко и широко. Не трое могли поместиться, а десятеро. У каждого свое ложе – охапка сырого, подгнившего сена. Да и кормили не скудно – полведра гороховой каши в день на всех и по трети каравая. Лишь темно денно и нощно да промозгло, да живность…
– Эй, чернец! Слышь?.. Молишься, поди? Аль спишь?.. Экий. Слова из тебя не выцедишь. Сказал бы, за какие грехи сюда попал. Про себя того не ведаем, так за тебя порадуемся.
Крысы в углу с писком делили хлебную дань.
– Ну что молчишь, как сыч? – досадовал пскович. – И без того тошно. Князю что поперек соделал? Али язык где не надо распустил? По суду хоть сидишь?
– По суду княжьему, – вымолвил Андрей.
– Во-о! Знать, не всех тут без суда-приговора в ямы бросают. Так а в чем провинился? Нешто наблудил, чернец? Украл чего? Либо ж ты литовский переметчик?.. Ух как я литовскую погань не люблю! Руками б давил эту нечисть. В куски бы рвал… Ты не литовский пес, чернец?
– Отстань от него, Онисим. Пускай молится. Твоя-то брехотня Богу в уши не лезет.
– Да пускай-то пускай. А только и князю тутошнему, видать, ни словечка от Бога в уши нейдет. Так, Устин? Сгнием же тут, без вины виноватые. Князь московский ищет нас, что ли? Да и думать забыл, мало ль где в пути могли пропасть. Других уже храмоздателей себе нашел.
– Хорошие каменщики на дороге не валяются, чтоб так взять и найти, – возразил Устин. – Скажи, чернец, много ль в московских уделах знатных каменщиков? Слыхать было, будто на самой Москве никак под своды не подведут храм, что вдова князя Димитрия закладывала перед смертью. А то для чего б было во Пскове строителей искать? Вестимо…
Наверху загрохотал замок. Отпирали дверь сруба, поставленного над ямой.
– Чегой-то неурочно?.. Снедь уж приносили.
Трое заточников вздели головы кверху. Псковичи даже с мест повставали.
Низкая дверца отворилась, и в проем упал щедрый сноп света. Жмурясь, узники разглядывали явившуюся в дневном сиянии темную человечью прорись.
– Андрейка! Ты здесь ли? – раздался неуверенный голос.
– Епифаний!
Монах быстро поднялся, вышел на свет.
– Ох, Господи, – поразился книжник, – обтянуло тебя как! Кормят-то чем? На-ко прими, принес тут тебе. Да и обовшивел небось?
В руки Андрея свалилась круглая овсяная коврига. Поднеся ее к лицу и вдохнув свежий запах, иконник передал хлеб псковитянам. Те с жадностью принялись делить.
– Кормят? – задумался иконник. – Наверное, хорошо. Как ты нашел меня, Епифаний?
– Да уж мудрено тебя найти! Весь Звенигород знает, что на Городце у князя митрополичий иконописец Андрейка Рублёв в яме сидит. И в Москве ведают. Сам ходил, оповестил о тебе отцов игуменов. Хоть и не по моим старым костям такие похождения туда да сюда. Хотел было упросить сторожевского настоятеля послать в Москву какого инока помоложе, да он уперся, даже коня не дал. Сердит на тебя, я от него словес разных наслушался, подивился. Как же тебя угораздило так раздвоиться, Андрей? Уже и сам не разберу, тебе ли верить, ему ли с князем. У князя Юрия едва ныне добился дозволения тебя повидать. Никон в Москве обещался за тебя великого просить. Тому уж две седмицы. Видать, не спешит князь Василий Дмитрич. Выжидает чего. А Феофан про тебя отмалчивается. Пытал его так и эдак – нет, слова не добился. Да и вовсе не узнаю его. Молчун стал, вот вроде тебя. Отмахивается все да хмурится: не лезь, Епифаний, не зуди, Епифаний. Будто я муха, чтоб зудеть!
– А пишет-то что?
– Да в том и дело, что на графью стенную только глядит да морщины на лбу сплетает. Это он-то, Феофан неукротимый! Раньше, образы творя, мог десять дел сразу делать – руками писать, ногами ходить, языком философское нечто изрекать, умом еще того далее уноситься. А теперь только себе под нос бормочет. Ох, не нравится мне это, Андрей. Что с нашим Гречином сталось? Неужто старость его подогнула? Так годами он не старее меня…
– Епифаний! – позвал иконник, не утерпев. Книжник мог говорить долго, но будет ли сторожа на дворе долго ждать?
– Ась?
– Мне бы сюда икону какую. Хоть самую малую да старую. Мое все забрали, сколько ни просил свой складень – не дают. Все равно, говорят, темно, на стены молись.