«Разве виноват я в своих чувствах? Ведь глупо обвинять себя в том, что ты не властен над своими эмоциями, – бормотал он, направляясь в закуток к стеллажам, где хранились его работы и принадлежности. – В чьей власти благодать и похоть? Как выправить себя, как задавить свое существо до бесчувствия? Дать монашеский обет, вспомнить Будду? Но ведь буддисты лишают мир трагичности и с ней вместе смысла! Разве не презирал я в юности всю эту стерильную философию и не требовал жадно душевных жертв и наград?»
Он вынес из кухни пакет с изюмом и орехами, набрал в холщовый мешок кистей и красок, подцепил несколько подрамников и рулон холста, свернул потуже и запихнул в рюкзак спальный мешок, приторочил пенку. Но затем отставил рюкзак в угол, надел ботинки, взял лукошко и отправился к Дубровину в надежде заодно хорошенько погулять в лесу, а вечером выпить с доктором вина и, может быть, снова потолковать о своей судьбе.
«Нельзя ее оставлять одну, нельзя, – думал Соломин, входя в заросли лещины и срывая на пробу несколько молочных еще орехов. – И оставаться нельзя. “Крепка как смерть любовь…”»
V
Соломин в своем стремлении сбежать в лес подспудно подражал директору лесной школы Капелкину, для которого отдых в том и состоял, чтобы отправиться в лесную глушь. Он кричал детям: «Оглоеды! Самоуправление! Вся власть Советам! Да толку чуть. Извели. Уморили. Уйду в лес, посмотрим, как вы тут накувыркаетесь…» Иногда он в самом деле назначал дежурного воспитателя из числа весьегожских учителей, подрабатывавших в продленке и чаусовском интернате, и пропадал в лесу – собирал рюкзак, цеплял котелок и уходил куда глаза глядят, но чаще за реку, несмотря на холод зимой, на дождь летом, – просил рыбаков переправить его на другой берег и зависал в орешнике, как не было. Обладатель корочек инструктора по водным видам спорта, Капелкин гордился навыками выживания в дикой природе и презирал современное туристское снаряжение. В любое время года, где бы он ни оказался на постое в дебрях, первым делом устраивал балаган: вырубал жерди, скреплял их бечевой и нарезал лапника, который укладывал, как черепицу, на наклонные слеги. Расставлял силки на куропаток, а из посоха сгибал лук, натягивал тетиву. Выкапывал перед балаганом ямку очага, укладывал в нее поленья и, глотнув спирту, мог лежать перед слабым огнем сутки напролет, приподымаясь только за тем, чтобы вскрыть банку тушенки или поправить в кострище головни.
Соломин не раз увязывался с Капелкиным в такие отрывы: ему нравилось выступать в роли Паганеля, когда походные нужды лежали не на его плечах и времени для эскизов оставалось вдоволь. Не надеясь на балаган, Петр Андреевич ставил подальше от очага штормовую палатку, надувал матрас, расстилал спальник, подвешивал фонарик, у изголовья складывал стопку книг. Капелкин будил его поутру: «Вставайте, барин! Солнце уж на два дуба встало». И заспанный Соломин выползал из палатки к костру, где его ждали кружка какао и ломоть хлеба, который он насаживал на прут и вертел над углями. Отлежавшись положенные дня три-четыре, Капелкин принимался хлопотать по хозяйству, охотиться, и это означало скорое отбытие домой.
Но чаще Капелкин, сам воспитанник детдома, отправлялся в лес с детьми. Все знали, что в первые дни директора лучше не трогать: низкорослый Капелкин так же сворачивался калачиком перед костром и погружался в дымные видения. Благодаря заведенному порядку самоуправления с помощью «совета старейшин» дети оставались в безопасности перед вольностями жизни в лесу. У школьников имелось свое насиженное, идеальное для лагеря место – березовая роща за Наволоками, по осени полная грибов и папоротника орляка, чьи рыжие жухлые крылья виднелись издалека перистым ковром над землей в светлой ясной роще, шедшей чуть в гору, к верховым болотам у водораздела, так что идти через нее было хорошо – много света посреди набираемой высоты; а если оглянуться, то сверху кажется, что вокруг больше воздуха и светлые стволы текут, объятые рассеянным тихим свечением: на свисающих ветках берез блестят капли и пасмурное небо словно подсвечено белизной бересты.