Боясь рухнуть, отец Евмений спешился и повел велосипед через низинку, по щиколотку промочив ноги. Священник с самого начала знал, что ничем хорошим история Соломина и Кати не кончится. Теперь он корил себя – и твердил, шептал твердыми губами покаянный псалом: «Помилуй меня, Боже, по великой милости Твоей…». Он страшился своего понимания и предчувствия, но в то же время что бы он мог поделать? Лезть к Соломину в душу? Утешить его? Все обернулось бы мучительной неловкостью; тем более священник опасался самого себя, искуса, в который он бы мог ввергнуться в случае вмешательства в семейное дело людей ему не близких и ни разу не приходивших к нему на исповедь. С насмешливым Турчиным ему было уютней и проще, стезя художественная не слишком внушала уважения отцу Евмению, считавшему, что иконопись есть вершина изобразительного искусства, а в чрезмерном почитании природы таится уклон в язычество. Но не это было главным препятствием, а Катя. Священник всем сердцем любил эту девушку, она снилась ему в горячечных снах, и не одну ночь он провел в коленопреклоненных жарких молитвах за здравие ее души и тела. Не было еще женщины, встреченной им в мире, чей облик так полно раскрывал для него образ Богоматери. Мучения его не всегда были чистыми, духовник даже однажды велел ему подумать о том, чтобы расстричься для женитьбы… Как-то раз в гостях у Дубровина он узрел над Катей нимб и потом вспомнил об этом видении, когда застал у Соломина на мольберте ее снимок, на котором она держала, подобно ангелу, руки на коленях и чистота и открытость взгляда ее граничили с невыносимой, сжигающей святостью… Портрет этот, хотя и фотографический, напоминал икону, и священник стал уважать дело Соломина, решив, что художник непременно использует эту фотографию для своей картины.
Отец Евмений собирался срезать километра четыре, двигаясь непролазной для автомобиля тропой, петлявшей к Высокому вдоль берега по лугам и перелескам. Тяжело ему было на сердце, и вину свою он считал огромной. Он старался блюсти себя и соответствовать сану, тем более что печать любви крепко сжимала его сердце. Строгость эта питала невмешательство и робость, но сейчас все отринуто им и он только страшно боялся опоздать.
В лесу тропу пересекала дорога с лесопилки, вся разъезженная гусеничными тягачами, волоком в сцепке тащившими с лесоповала деревья. Священник сбавил ход и скоро увяз в бороздах грязи, откуда выбирался, встав из седла, сморщившись от усилия, которое нужно было прикладывать к педалям из-за налипшей на колеса жирной земли, с шипением и скрежетом срезаемой краем крыла. «Миленький, ну давай же, я очень тебя прошу, миленький, ну пожалуйста!» – запричитал отец Евмений, обращаясь к велосипеду, и это помогло: он вырвался на твердую тропу и припустил, высоко задирая коленки под рясой.
XLVI
Метрах в ста от ворот Соломин пристегнулся и утопил педаль газа; двухтонный
– Убери собак, – прохрипел Соломин.
Кириллыч не шелохнулся. Псы остервенело лаяли и набрасывались на дверь. Соломин открыл щель пошире. Выстрелы прозвучали раздельно, хлестко и далеко понеслись над полем и рекой.
Первому псу он попал в глотку. Второму под левую лопатку.
Услыхав выстрелы, отец Евмений слетел с велосипеда, бросил его и побежал, но потом вернулся, подобрал и снова помчался к усадьбе.
Кириллыч взревел и кулаком размозжил стекло. Соломин толкнул дверь. Он распрямился как пружина и, ударив головой охранника в живот, сшиб его с ног. Кириллыч тяжко грохнулся оземь. Первым поднялся Соломин; он наступил на руку охранника и выдавил из нее «глок», вытряхнул обойму и кинул «глок» в заросли за забором.
Кириллыч медленно, старчески поднялся и подполз к псам. Толстяк гладил то одного, то другого и плакал.
Соломин обошел его и направился к калитке.
– Петр Андреич, не на-адо!
Священник бросил велосипед и, сделав несколько шагов, грузно бухнулся на колени перед Соломиным.