Он умолк, и я не прерывал его молчания. В это время, очень кстати для нас обоих, нас позвали ужинать, причем прелестная Гаспарда указала мне место около себя. Когда она передавала мне полный бокал и рука ее коснулась моей, меня охватила дрожь при мысли, что в этих юных жилах течет кровь моего героя. И Гаспарда тоже почувствовала, что я смотрю на нее другими глазами, чем незадолго до этого; она задумалась, и тень недоумения скользнула по ее лицу, но оно скоро вновь просветлело, когда она стала весело рассказывать мне, какая честь для портного Жильбера приютить меня в своем доме.
— Это важно, — сказала она шутя, — что у вас под рукой будет христианский портной, который сможет изготовить вам платье по строгому гугенотскому покрою. Если крестный Колиньи, который сейчас в такой милости у короля, познакомит вас с придворной жизнью и прелестные фрейлины королевы-матери окружат вас, вы погибнете, если у вас не будет строгого одеяния, которое удержит их в должных границах.
Во время этого оживленного разговора мы слышали с улицы то тягучие, то резкие звуки, походившие на отрывки речи, и, когда целая фраза долетела до наших ушей, Шатильон поднялся с досадой и сказал:
— Я покидаю вас!
С этими словами он оставил нас одних.
— Что это значит? — спросил я Гаспарду.
— В церкви Святого Лаврентия, напротив, — объяснила она, — говорит проповедь патер Панигарола. Из наших окон можно видеть набожную толпу и странного патера. Дядю возмущает его болтовня. На меня же нагоняют скуку глупости, которые он говорит, и я перестаю слушать его. Ведь даже в наших протестантских собраниях, где проповедуется одна только истина, мне трудно внимательно дослушивать речь до конца с тем благоговейным вниманием, с которым подобает относиться к священному слову.
Тем временем мы подошли к окну, которое Гаспарда спокойно открыла. Стояла теплая летняя ночь, и освещенные окна часовни тоже были распахнуты. В узком просвете высоко над нами мерцали звезды. Патер, стоявший на кафедре, молодой бледный францисканский монах с южными пламенными глазами и судорожной мимикой, вел себя так необычно, что сначала вызвал у меня улыбку; однако вскоре его речь всецело завладела моим вниманием.
— Христиане, — призывал он, — что такое терпимость, которой требуют от нас? Есть ли это христианская любовь? Нет, скажу я, трижды нет! Это достойное проклятия безразличие к судьбе наших братьев! Что бы вы сказали о человеке, который, увидев другого спящим на краю пропасти, не разбудил и не оттащил бы его? А между тем в данном случае речь идет лишь о жизни и смерти тела. Так имеем ли мы право оставить ближнего на произвол судьбы, когда речь идет о вечном спасении или вечной гибели? Разве можно жить рядом с еретиками и не вспоминать, что души их находятся в смертельной опасности? Именно наша любовь к ним заставляет нас призвать их к спасению и, если они упорствуют, принудить к спасению, а если они неисправимы, истребить их, дабы они своим дурным примером не втянули своих детей, соседей и сограждан в огонь вечный! Потому что христианский народ — это тело, о котором сказано есть: «Если глаз твой соблазняет тебя, вырви его! Если правая рука твоя соблазняет тебя, отсеки ее и отбрось ее, ибо лучше, чтобы погиб один из членов твоих, чем все тело твое было ввергнуто в огонь вечный!»
Приблизительно таков был ход мыслей патера, но своей страстной риторикой и невоздержанными жестами он превращал свою речь в дикое зрелище. Было ли это от его заразительного фанатизма или от яркого, падающего сверху света ламп, но лица слушателей приняли такое искаженное и, как мне казалось, кровожадное выражение, что мне вдруг стало ясно, на каком вулкане мы, гугеноты, пребываем в Париже.
Гаспарда присутствовала при этой жуткой сцене почти равнодушно; она устремила свой взгляд на чудную звезду, мягкий свет которой лился на крышу часовни.
После того как итальянец движением руки, скорее похожим на жест проклятия, чем на благословение, закончил свою речь, народ, толпясь, начал выходить из двери, по обеим сторонам которой в железные кольца были воткнуты два горящих смоляных факела. Кровавый отблеск освещал выходивших и временами падал на лицо Гаспарды, которая с любопытством смотрела на толпу, в то время как я отодвинулся в тень. Вдруг я заметил, как она побледнела, вслед за этим взор ее возмущенно вспыхнул, и я увидел, как высокий человек в богатой одежде наполовину небрежным, наполовину жадным движением посылал ей поцелуй. Гаспарда задрожала от гнева. Она схватила меня за руку и, притянув к себе, дрожавшим от волнения голосом крикнула:
— Ты оскорбляешь меня, трус, потому что считаешь меня беззащитной! Ты ошибаешься! Здесь стоит тот, кто накажет тебя, если ты посмеешь еще хоть раз на меня взглянуть!
С грубым хохотом кавалер, если не услышав ее речи, то поняв ее выразительную мимику, закинул плащ на плечо и исчез в движущейся толпе.