Если искреннее и глубокое раскаяние человека, впавшего в преступление не по влечению сердца, но по заблуждению ума и молодости («Повторяю!.. — мрачно взглянув на напрягшегося Одоевского, сказал Лавинский, — по заблуждению ума и молодости…»), может обратить на себя высочайшее воззрение вашего императорского величества, то я с полною надеждою на благость вашу дерзаю повергнуть к престолу вашего величества всепреданнейшую просьбу о прощении мне вины моей.
Всемилостивейший государь! Не опыт семилетних страданий и не желание облегчить участь мою побудили меня прибегнуть к великодушию вашего величества: я чувствую, я убежден сердечно и умственно, что вполне заслужил кару, определенную законом, и с должным терпением переношу свой жребий, но чем более убеждаюсь в вине моей, тем сильнее тяготеет надо мною имя преступника.
Снизойдите, великий государь, на просьбу мою, внушенную мне раскаянием, и единым всемогущим словом вашего императорского величества даруйте мне возможность утешить скорбного и нежного отца, усладить преклонные лета его, и принять при его разлуке с сим миром его прощальный взор и последнее отеческое целование» (рука его при этих словах дрогнула)…
Он машинально писал еще что-то и пришел в себя, услышав заключительные слова губернатора:
«…вашего императорского величества верноподданный
Апреля 2 дня 1833 года,
Тельминская фабрика».
Наступил уже вечер, Одоевский встал из-за стола, почти ничего не соображая, в голове бродила лишь одна усталая мысль: «Как все это противно!.. И нелепо!.. И напрасно…»
— Останетесь сегодня у меня! Покажите Одоевскому его комнату! — приказал Лавинский вошедшему камердинеру.
Допоздна просидел генерал-губернатор, сочиняя Александру Христофоровичу Бенкендорфу отношение к письму «государственного преступника» Одоевского.
Он заверял всесильного начальника III отделения «по долгу родственному и по совершенной известности всех чувств и помышлений Одоевского» в том, что «раскаяние его есть самое искреннейшее, не подлежащей ни малейшему сомнению» и что «тот недуг, о котором он (Одоевский. —
Левинский многократно перечитывал свое отношение, раздумывая и сомневаясь, не слишком ли заинтересованно. И решился послать его только через две недели.
Даже он не мог предположить, что очень скоро на обращении его после негодующего и раздраженного отказа императора появятся следующие слова графа Бенкендорфа: «К делу. Приказано оставить без производства…» К тому же Николай I, просматривая списки и распределения ссыльных по местам, выразил резкое неудовольствие самоуправством генерал-губернатора Лавинского, направившего «государственного преступника» Одоевского в Тельму. Против фамилий Беляева, Одоевского, Фаленберга и Мозгана он начертал своим небрежным почерком: «…на заводских поселениях, как ныне, так и впредь не жить; отправить в другие места».
В июне 1833 года Александра Одоевского выдворили в село Еланское, в тридцати шести верстах от Иркутска…
У одного из местных крестьян он снял комнату.
К утру разнепогодилось… По желтым дрожащим стеклам настойчиво застучал крупный снег, на крыше зашуршал соломой поднявшийся ветер.
В комнате Одоевского потрескивала свеча.
Александр лежал на кровати. В снежном буране, в порывах налетавшего на деревянный дом ветра внезапно почудился ему отдаленный гул далекого декабрьского дня, так резко изменившего его судьбу.
Восемь лет прошло с тех пор.
Грибоедов в могиле… Не светит для него высокое небо! Погасло…
Не обнимает свежий утренний ветер. Растаял…
Не манят взглядом родные черные глаза. Покрылись печалью…
А Кюхельбекер? Где он сейчас?.. В каких сибирских просторах затерялся? Ни слуху ни духу!
Встав, Александр поморщился и прижал руку к груди. Боль не стихала. Проклятая жаба!..
Где ж ты, друг мой? Доведется ли услышать твой хриплый протяжный голос? Увидеть нескладную фигуру?..
Елань заметало снегом…
Быв заключенным в Свеаборгской крепости, Кюхельбекер вспомнил своих друзей по духу и несчастью накануне дня их ангела и записал в «Дневник узника»:
«Что делают мои именинники: Александр Ив. О(доевский), Александр Александр. Бестужев…. и Пушкин? — Дай боже им, — если не счастья (оно на земле не бывает), по крайней, мере — спокойствия сердечного, которое лучше во сто крат того, что в свете подчас выдают нам за счастье!..»
Елань заметало снегом…
Свеча в комнате не погасала. Одоевский писал письмо, лежа на постели…