– Какое доброе у вас сердце, ваше величество, – с печальной улыбкой сказала ему фрейлина, сегодня это была Анна Тютчева, взятая невесткой за некрасивость, но мягким и твердым характером вполне пришедшаяся ко двору. Ему Тютчева нравилась тем, что была независима и искренне, он чувствовал, уважала его.
– Я почти каждый вечер прихожу кормить супом этого херувимчика – это единственная хорошая минута во весь день, единственное время, когда я забываю подавляющие меня заботы, – ответил он ей искренне.
Он оказался безнадежно одинок в башне самовластья. Вокруг все были заняты, по выражению той же Тютчевой, «мелкими заботами, мелким кокетством и мелкими сплетнями, без малейшей мысли о надвигающихся впереди великих событиях».
Рождество и Новый год прошли невесело.
Как на грех в ночь на Рождество в Литейной части был убит действительный статский советник Алексей Оленин. Убит он был своими крепостными людьми, которые сами и повинились, придя в полицейский участок. Императору доложили наутро.
Николай Юдашкин, семнадцати лет, и девятнадцатилетний Прокофий Копцов не единожды подвергались жестокому избиению барином безо всякой причины. Бил он их рукой, палкой, приказывал сечь на конюшне. Сговорившись, они пришли в его спальню с топором…
Николай Павлович повелел рассмотреть дело немедленно, обратив особое внимание на бывшие ранее покушения дворовых людей Оленина, выяснить, почему у него не были отобраны крепостные люди.
Через день доложили, что верно, покушения были в 1849, 1850 и 1852 годах, но покушавшихся Оленин отправил одних в Сибирь, других сдал в рекруты. Ему же полицмейстером было сделано внушение.
– Суд был? – спросил он.
– Да, ваше величество. Плашкину дали двадцать лет каторжных работ, Копцову, как свидетелю происшедшего, – десять лет. И обоим по сто розог.
Полицмейстер выжидательно смотрел на него, но император промолчал. Суд решил все правильно… Если бы не война, он бы взялся за освобождение! Война, война…
Нессельроде и Рибопьер подталкивали его к уступкам западным державам, и он готов был бы уступить, если бы это несло благо России.
– Веришь ли ты в возможность мира в настоящую минуту? – спросил он наследника после очередного совещания.
– Нет, государь, – ответил тот сразу. – Я думаю, что произойдет еще очень много событий, прежде чем мир будет возможен.
– И падет Саул и придет Давид? – вдруг вырвалось у него.
– О чем вы, батюшка?
– Ничего. Ступай.
Внешне же жизнь императора ни в чем не переменилась, а жил он достаточно скромно. Ел мало, большей частью овощи, вино пил редко, чаще воду, за ужином съедал тарелку супа из протертого картофеля, к которому его приохотили в детстве. Днем не спал, а прогуливался вокруг дворца и по набережной. Всегда был в мундире, и даже во внутренних покоях никогда не надевал халата. Не курил и не любил, чтобы другие курили. Наследнику приходилось прятаться по закоулкам и каморкам, чтобы накуриться всласть.
В последние годы жизни ему стало обременительно подниматься на третий этаж, и под покоями императрицы, на первом этаже, была отведена небольшая комната в одно окно. На стенах, оклеенных бумажными обоями, повесили портреты покойного брата Михаила и несколько картин. Над железной кроватью с набитым сеном тощим тюфяком висел образ Спаса и портрет любимой дочки Ольги в гусарском мундире. Небольшой диван, письменный рабочий стол, на нем портреты императрицы и детей, несколько простых стульев и вольтеровское кресло. Мебель была красного дерева, обтянутая темно-зеленым сафьяном. На камине стояли часы и бюст графа Бенкендорфа; около большого трюмо – его сабли, шпаги и ружье; на полочке – склянка духов, зубная щетка и гребенка. Больше ему ничего не надо было.
В конце января император несколько простыл, поднялась температура, и доктор Мандт настоятельно советовал полежать в постели или хотя бы день не выходить на улицу. Николай Павлович только фыркнул. Несмотря на болезненное состояние и кашель, 27 января он отстоял обедню в дворцовой церкви и отправился в манеж на Михайловской площади на смотр маршевых батальонов резервных полков лейб-гвардии Измайловского и Егерского, отправлявшихся в действующую армию.
На выходе из кабинета присланные императрицей доктора Мандт и Каррель вновь просили его не выходить на воздух, ибо мороз достиг двадцати восьми градусов.
– Был бы я простой солдат, – спросил их Николай Павлович, – обратили бы вы внимание на мою болезнь?
– Ваше величество, – ответил Каррель, – в вашей армии любой медик оставил бы в госпитале солдата в таком положении, как ваше.
– Ты исполнил свой долг, – ответил государь, – позволь же и мне исполнить мой.
На следующий день, столь же морозный, он вновь отправился в Михайловский манеж для смотра двух других полков, также уходивших в Крым. Зачем? Ответ может быть один: им двигало чувство непоправимой вины перед армией.