Окончательно новый план обустройства Европы оформится к середине следующего, 1815 года, но самый пафос нового проекта воодушевил царя еще виленской зимой 12-го года. Некоторые начатки его содержались в переписке с прусским «мистическим патриотом»[211] бароном Штейном в 13-м; а все ориентиры были ясны уже в Вене. Задумывая колоссальный поворот европейской истории — не вспять, не вбок, а как бы вверх, к небу, — Александр I сознательно или бессознательно отвечал лидерам Французской революции, своей цинической бабке Екатерине, молодым друзьям, участникам антипавловского заговора, самому себе, наконец: да, господа, монархия после Энциклопедии, Империя после Революции не просто возможны, но и неизбежны. Просто они должны обручиться с утраченным духовным смыслом, получить опору, обрести оправдание в общем деле устроения христианской государственности, великой мировой теократии.
Тут нет ни следа русской гордыни, ни черт охранительства (проступивших гораздо позднее). Наоборот; как в пафосе Отечественной войны с необходимостью звучал национальный, домашний мотив;[212] как в симфонии Империи Российской его заглушали державные ритмы — так в венских замыслах Александра гремел сверхнациональный, всеевропейский хорал. Больше того: мессианический порыв призван был утолить жажду национального самоотвержения. Христианизующейся и христианизующей России предстояло не просто повести за собою европейцев, не просто встать во главе «соединительного» процесса, но в каком-то смысле — раствориться, распылиться в нем. Как «русское» обречено ослабевать в «российском», так «российское» погасло бы во «всехристианском», если бы замыслам Александра суждено было беспримесно воплотиться.
Напротив, неповторимый исторический опыт народов Европы не должен был пострадать; множественности государственных традиций ничто не грозило. Странам Центральной Европы предстояло оказаться сегментами сквозного пространства «евангельской государственности», не допускающей подгона под общий политический ранжир.
Легитимным в такой смысловой перспективе оказывался всякий правитель, причастный легитимности всехристианства; нелегитимным — всякий, кто с ней разрывал.
Конференция Лицея постановляет: за изготовление напитка под названием гогель-могель с ромом Пушкину с двумя сообщниками две недели стоять на коленях во время утренней и вечерней молитвы, сместить их на последние места за общим столом и прописать об их проступке в Черной книге.
Даром ли так резко (хотя и молчаливо) столкнулись Александр с Талейраном по ритуальному вроде бы вопросу: к какой мифоисторической реальности возвращена посленаполеоновская Европа? Талейрановский легитимизм предполагал, что — к маю 1789-го, до созыва Генеральных штатов, до первого сдвига института монархии «по фазе», до утраты европейскими династиями неподвижного равенства себе.[213] Пасхальное молебствие на месте королевской казни указывало на совсем другой рубеж: 92-й год. После революции, но до пролития королевской крови. Оно отрицало кровавые эксцессы, но признавало право монархий поворачиваться лицом к обществу и право общества приближаться к подножию трона. Проблему Республики оно обходило — ибо реставрация была уже делом решенным; однако ни одного жеста, против республиканизма направленного, русский царь не допустил. И зияние это было столь красноречивым, что Талейран-Перигор, князь Беневентский, епископ Отенский, некогда извергнутый из сана и отлученный от Церкви, счел нужным «перепанихидить» Александра. Годовщину казни Людовика, 21 января 1815 года, он отметит еще одной торжественной панихидой по императору Франции, куда пригласит всех участников венских событий и усладит слух собравшихся поминальной речью, в которой точно расставит именно «легитимные» акценты.
ЦАРЬ, ЦАРЕВИЧ, КОРОЛЬ, КОРОЛЕВИЧ…
Александр I, переживший во время войны полный переворот всех своих ценностных ориентации, не отрекался от юношеских порывов, но как бы мысленно возвращал их к утраченной церковной основе.
Отныне он полагал, что именно философия гражданских прав вернула западному миру утраченное человеколюбие; именно благодаря этому европейцы могут выйти из духовной летаргии Нового времени; именно их ожившая вера откроет путь к началу добровольной — просвещенной — братской — либеральной — всемирной теократии.
И потому согласие Александра принять 2 июня 1814 года диплом оксфордского доктора права невозможно объяснить одним лишь желанием растопить английскую холодность и привлечь британцев на сторону России, пока то же не сделала послевоенная Франция. Не менее важно было подчеркнуть: новая российская политика естественно и мирно совместит евангельский пафос, философию вечного мира аббата де Сен-Пьера и постулаты Декларации прав человека и гражданина, заявленные в 34–36-м ее пунктах:
«34. Жители всех стран являются братьями: различные народы должны помогать друг другу в зависимости от своих возможностей, как граждане одного и того же государства.