Барятинский замечает: в протоколе описан «рубец на ноге от бывшей язвы», причем на правой ноге. Между тем рожистое воспаление царь перенес на левой. Стало быть, протокол есть плод вымысла.
Кудряшов: ничего подобного. Тот же Тарасов в своих записках упоминает о том, как на учениях 19 сентября 1823 года лошадь лягнула императора в правое бедро; когда же 13 января 1824-го случилось рожистое воспаление, рожа сосредоточилась в том самом месте, где лошадь ударила копытом. Ergo: рожа была справа.
На это князь Барятинский (и читатель вместе с ним) мог бы возразить, что профессор Кудряшов противоречит сам себе. Едва отказавшись признать записки Тарасова достоверным источником, тут же сам на них опирается. Но князь Барятинский не возразил, поскольку исследование профессора Кудряшова вышло значительно позже; зато он высказал еще несколько полезных соображений. Как то: в дневнике лейб-медика Якова Виллие содержится не только загадочная фраза «Мы приехали в Таганрог, где кончилась 1-я часть вояжа. Finis»,[348] но и прямое свидетельство о том, что дневник его не велся синхронно с событиями, а создавался задним числом: «Как я припоминаю, сегодня ночью я выписал лекарства»; то же и с записью императрицы Елизаветы Алексеевны от 11 ноября: «Он посмотрел вокруг себя с таким выражением лица, которое я приняла за веселое и которое я видела позже в ужасные минуты»; то же и с собственноручной пометой царского генерал-адъютанта П. М. Волконского в рукописи Виллие против записи от 9 ноября (об извещении о болезни, посланном Константину Павловичу): «Сие распоряжение г. Дибичу дано было 11 ноября, а не 9-го».
И если рассуждения князя Барятинского насчет намека, содержащегося в словах о первой части вояжа и в латинском «Finis», а также о «припоминании» Виллие, профессор Кудряшов сравнительно легко отводит (из Таганрога планировали ехать далее, и первой части путешествия действительно пришел «Finis»; дневник обычно ведут вечером, когда события прошлой ночи слипаются в сонный комок, так что их приходится буквально раздирать, припоминая), то в остальном убедительных возражений он не нашел и прибег к помощи риторических восклицаний и вопрошаний, к методике психологического давления на читателя. Да, запись в дневнике императрицы от 11 ноября сделана явно позже, но разве из того следует, что весь дневник велся асинхронно? Да, он обрывается 11 ноября, но разве это означает, что «остаток» уничтожен Николаем I? Ведь Николай Павлович уничтожал только документы, порочившие память о царственном брате! Скорее нужно предположить, что Елизавета начиная с 11 ноября неотлучно была при императоре, чему есть косвенное подтверждение в письме Дибича к Вилламову…
И так во всем.
Выйдя за пределы очерченного книгами Барятинского и Кудряшова круга фактов (но оставаясь внутри «толстовского» концепта!), обнаруживаем ту же многосмысленность и разноречивость допустимых толкований.
То ли декабрьский запрос вдовствующей императрицы-матери Марии Феодоровны Волконскому и Дибичу о подробностях смерти Александра означал, что она не верит известию о кончине старшего сына и подозревает нечто, то ли он свидетельствовал о ее желании сохранить драгоценно-скорбные детали его ухода, — но не в странствие по Руси, а в мир иной.
То ли Волконский потому настаивал на погребении царя в Таганроге,[349] что хотел скрыть подмену тела; то ли потому, что страшился ответственности за неудачное бальзамирование (и — порождаемых им подозрений в отравлении монарха); то ли потому, что боялся народных волнений во время многонедельной траурной процессии; то ли потому и боялся, что подменили.
То ли вдовствующая императрица при открытии крышки гроба воскликнула: «Я узнаю его, это мой дорогой сын Александр», то ли наоборот: «О, как он изменился! я не узнаю его».[350] И даже если она публично признала, что зрит во гробе сына лежаща, как понять: был ли ее вскрик непроизвольным? или предназначался окружающим, чтобы погасить слухи? или чтобы скрыть истинное положение? Царское дело — тяжкое; даже в личном горе приходится помнить о возможных социальных следствиях.
То ли в выражениях поминального письма Елизаветы Алексеевны к матери (письма, которое произвело столь сильное впечатление на эпистолярно чутких современников, что «ударную» формулу «мой ангел на небе, а я здесь, на земле» даже вырезали на перстнях) заключено уклончивое указание на не вполне обычные обстоятельства, то ли это просто дань стилистическому кодексу эпохи…