До 1820 года Фотий законоучительствовал во втором кадетском корпусе; 14 сентября был он отправлен настоятелем в третьеклассный Деревяницкий монастырь; спустя полтора года переведен в третьеклассную же Сковородскую обитель. Удаление свое — не только без желанного архиерейства, но и вовсе без награды — отец Фотий объяснял происками масонов. Он несколько преувеличивал их коварное внимание к своей скромной персоне и недооценивал заботу ангела-хранителя. Ему, по самому душевному строю несовместимому с мирской жизнью, не понимавшему, почему православные миряне не хотят и не могут жить по монастырскому уставу, как верный служака не понимает, почему штатские не ходят строем, был дан замечательный шанс полностью удалиться от «шума городского», сосредоточиться на себе и своей душе, изнуренной непосильным (по крайней мере вдали от пустыни) телесным постом, социальными страхами, служебными обидами, истомленной сонными видениями и предвещаниями великого государственного поприща. Но Фотий, ненавидевший театральные «игрища бесовские», рвался на подмостки политического театра — ибо средневековое миросозерцание было жестоко надломлено в нем яростным индивидуализмом раннебуржуазной эпохи. Сквозь канонический узор продернута была блескучая нить — и получалась ряса с искрой, как брусничный костюм гоголевского героя Павла Ивановича Чичикова.
Вот лишь один характерный пример его двойственного, архаически-футуристического стиля — письмо возлюбленному брату, отцу Евфимию; шрифтом выделены личные местоимения первого лица.
«Отец Евфимий! Возлюбленный по плоти и о Христе брат!
Радоватися тебе желаю и спастися. Почто ты, брат, гневаешися на меня напрасно? Я написал к тебе, но конечно письма не доходили. Ты гневаешься, что я тебя с женою неласково принял и мало наградил. Я с тобою поступил как монах. Когда я и мать свою по лету не принял, то жену твою принимать и впредь не буду. И игумений, и княгинь, и графинь, и генеральш я не принимаю, то как могу твою жену принять? Она токмо в прихожей кельи была, и то тяжко было мне. О! как ты мало духовен и худо знаешь монашество! Знаешь ли, что единый взгляд может монаху вредить… Когда ты меня бранишь в письмах, то вспомни, что я постарше тебя. Я игумен: меня и злодеи не бранят; а ты, брат кровной, меня бранишь. Жаль, отец Евфимий, что ты напрасно гневаешися. Когда тебе я противен, я могу переехать в Москву от тебя подалее и тебе оттуда не буду докучать. Я хотел [крестным] отцем быть твоего детища, имеющего родиться, и писал уже о том, а ныне не хочется, ибо ты меня оскорбил. Твоя жена была бесплодна. Я дал ей благословение, кое ты сам слышал, и Бог тебе дает чадо. Довольно тебе сего подарка. Я по силам подарил.
Конечно, ты мало читаешь Божественные книги. Читай жития святых, вина не пей никакого, со всеми живи мирно. Я был нынешнее лето болен, и три раза разрезал мне грудь доктор; и слава Богу, здрав теперь; но уже четыре месяца, как моя рана на груди не вся зажила. Ах! брат Евфимий! Ты менее меня жалеешь, нежели я о тебе. Болезни раны меня тяготят. Я рад тебя видеть ныне. Хочешь — приезжай, а не хочешь — то сиди дома. Я всегда был и буду строг. Отца с зимы не видел. Кто родится, повести мне. Посылаю тебе мое целование и с старцем отцем Симеоном.
Игумен Фотий.
1821. Октября 15 дня».[266]
План содержания как будто нарочно противопоставлен плану выражения.
Смысл письма вполне каноничен — негоже монаху видеться с женским полом; нехорошо, когда младший брат гневается на старшего; славно, что Бог наградил бездетную чету младенцем — вполне возможно, что и по молитвам отца игумена.
Но вот стиль… Письмо буквально пестрит личными местоимениями, «я» набегает на «мне», а «меня» погоняет «мною». Внутренний образ автора, восклицающего: «игумений, и княгинь, и графинь, и генеральш я не принимаю», — больше похож на самоупоенного героя реалистической картины «Свежий кавалер», чем на житийный образ православного подвижника. А «библейский» плеоназм отца Фотия — «Я дал ей благословение, кое ты сам слышал, и Бог тебе дает чадо» (как не вспомнить: «Жена, которую Ты дал мне, она дала мне есть») — слишком отдает самочинием. Итоговый же вывод и вовсе превращает волю Провидения как бы в служебную силу: «Довольно тебе сего подарка. Я по силам подарил».
Столь яростно «якающая» поэтика была свойственна лишь одному церковному автору: протопопу Аввакуму. Но болезненный аввакумовский персонализм преисполнен мужества и бесстрашия; Аввакум потому позволял себе неустанно «якать», что должен был принимать на себя личную ответственность перед Богом за сохранение веры истинной, обычая отческого.
Совсем не то у отца Фотия. Его сочинения, речи, письма, даже поведенческие жесты дышат совсем иными чувствами.