Но в то же время это чисто русский ум, несмотря на полунемецкое происхождение Герцена, – ум, не знающий пределов в своей скептической деятельности, стоящий настороже против всякой иллюзии, вдохновенно работающий лишь при посредстве совести. Это ум без традиций, без исторических догматов, без тени предрассудков и самообольщения, подавленный своим могуществом, органической невозможностью остановиться на чем-нибудь положительном в окружающей жизни.[40]
Рядом с этим во всем, что вышло из-под пера Герцена, вы чувствуете какое-то благородство, даже аристократизм пожалуй, которые производят на вас сильное и серьезное впечатление. Вы не можете не заметить совершенно инстинктивной и невольной боязни общих мест, избитых фраз, всяческой банальности. Он говорит только о том, что глубоко затронуло его, и умеет передать вам глубину своего настроения. Это благородство стиля совсем не похожее на французское, за которым может скрываться плачевная пустота, и даже гораздо большее, чем порядочность; это своеобразное рыцарство духа, органически отвращающееся от всего пошлого и низменного, тем более низкого; это высшая красота огромного ума, которая не нуждается ни в каком крикливом наряде, ни в каких побрякушках, ни в какой вычурности. Мы должны всмотреться в нее, чтобы оценить всю почти сверхчеловеческую правильность форм и линий, чтобы почувствовать у себя в душе отражение этой гармонии. Оттого-то, быть может, Герцен и пользовался так осторожно своей иронией, оттого-то его озлобление и разрешалось всегда раздумьем. Да, благородство, сдержанность, еще лучше английское reserve – это слова, которые удачнее других характеризуют стиль Герцена. И здесь, конечно, рыцарский стиль только отражает рыцарский дух… Я напомню известный рассказ о пребывании Гарибальди в Лондоне, когда министры мещанской Англии постарались внушить знаменитому революционеру, что его драгоценное здоровье очень расстроено, что, конечно, они в восторге от лестного его пребывания в портах острова, но опасаются, как бы сырой климат не повредил, и так далее. Надо перечесть этот рассказ, надо вникнуть в этот тон сдержанного негодования, чтобы понять, с какой силой ненавидел и презирал Герцен эти экивоки, это лицемерие, эту дипломатическую ложь. Быть открытым и откровенным все время и до конца – было девизом его жизни. Он не задумался порвать с Грановским на долгие годы, после того как тот, в значительной степени обмосковившийся, попросил, и притом резко и раздражительно, не затрагивать некоторых вопросов. Герцен сразу понял, что произошло во время этой маленькой сцены, понял, что образовавшейся трещины не заполнить ни дружескими словами, ни визитами. Благородная прямота – лучшее украшение его характера, и лучшее же украшение – его стиль.
Стиль этот порою, благодаря изумительному сочетанию раздумья и иронии, капризов чувства и глубокой прозрачной мысли, достигает неожиданных и даже грандиозных эффектов. Казалось бы, как легко затеряться в этом ряду фраз, периодов, так мало связанных между собою и проникнутых таким разнообразным настроением. Но в том-то и заключается могущество таланта Герцена, что он, благодаря какой-нибудь дюжине слов, заставляет вас, и не поверхностно как-нибудь, а действительно глубоко, пережить целую гамму чувств, вызывая их иногда одними эпитетами и намеками. Когда вы встречаете подобную страницу, вы видите ясно, что она может принадлежать только великому писателю и мало того – человеку, который многое испытал и многое перечувствовал, – человеку, который имел полное право сказать о себе: «Жизнь учит нас годами лишений, мук и горя…» Еще одно замечание: такой стиль, как у Герцена, очевидно, может принадлежать только действительно глубокому человеку, способному глубоко любить, глубоко ненавидеть и глубоко негодовать. И конечно, негодование Герцена особенно сильно в тех случаях, когда насилие или лицемерие затрагивали то, что он считал святая святых нашей жизни – свободу человеческой личности. Малейшее посягательство на нее бросало его в дрожь, и эта дрожь всего существа писателя отчетливо слышна в его слоге. В последних своих произведениях Герцен достигает мощи Байрона. Та же тоска и тот же сарказм в его фразе, те же печаль, любовь и негодование в его настроении, та же грусть на гордой и холодной высоте одиночества, та же милая детская улыбка рядом со словом проклятия и неверия. И тот же стиль, всегда свободный и могучий, несмотря на уныние, близкое к отчаянию…
Возвращаюсь к тому, что он был рыцарем. Вы знаете, как ненавидел он европейское мещанство за его мелочность, продажность, за трусость и лицемерие его мысли. Он хотел жизни, основанной на свободе и правде. Героизм неотразимо влек его к себе, и истинным