Поворачиваясь, лицо искажалось болью и ужасом. Ее тело ослепляло меня. Ее лицо, к страданию и уродству которого невозможно было привыкнуть, – приводило в трепет, выворачивало наизнанку душу.
Однажды сочетание острого стыда и боли полоснуло меня по глазам – и я не смог смотреть на нее, но следил вокруг, избегая прямого видения. Я продолжал наблюдать за ней и собакой, но только вскользь, я следил за зрением вокруг, удовлетворяясь лишь динамикой диспозиции.
Ночью, когда настольная лампа гасла и луна пробиралась косым парусом на край ее постели, луч наползал на отброшенную руку, на плечо, начало груди, – рассудок мой мутился и, едва удерживаясь от порыва броситься вниз по переулкам, к ее дому, – я выходил на крыльцо, и сладостное лезвие желания, нестерпимой тягой надрезав грудь, невесомо поднимало меня в воздух.
Однажды она заснула так, что полночи пролежала на левом боку, скрывая поврежденную часть лица, – и я не мог оторваться, я сидел перед трубой, подолгу дрожащими пальцами оттягивая распухшее веко, наконец отстранялся, зажигал спичку – и жадно прикладывался к папиросе, тут же перекидывал гильзу между безымянным и средним, досылал холодную затяжку из горсти. После стравливал дым и, откашлявшись, блаженно опускал веки, чтобы вновь и вновь с наслаждением почувствовать под ними пустые глазницы – и как в них ровный лунный свет, напитанный вытекшими глазами, их перламутровым молочком, облекает, обтекает ее тело.
И наконец что-то вдруг звякнуло, хрусталиком скатилось под ноги – и, уловив ее движение во сне, ее полуоборот, я заснул, устрашившись вновь приложиться к окуляру.