Сам Гитлер скажет, что война его перевернула[182]. Ибо, помимо всего иного, она придала ему, чувствительному молодому человеку, твёрдость и сознание его собственной ценности. Примечательно, что теперь он уже не боится показаться на глаза своим родственникам — отпуск в октябре 1917 и в сентябре 1918 года он проводит у родных в Шпитале. Кроме того, на фронте он узнал пользу солидарности, получил какие-то навыки самодисциплины и, наконец, ту веру в судьбу, которые будет отмечен патетический иррационализм его поколения в целом. Мужество и хладнокровие, которые были проявлены им под самым жестоким огнём, создали ему у однополчан своего рода нимб; если Гитлер рядом, говорили они, «то ничего не случится». Кажется, эта уверенность произвела большое впечатление и на него самого; она явно укрепила в нём ту веру в своё особое призвание, которую он настойчиво сохранял в себе во все эти годы неудач.
Однако в то же время война усугубила и склонность Гитлера к критическим размышлениям. Он, как многие другие, приобрёл на фронте убеждённость в том, что старые руководящие круги поражены бессилием, а тот строй, в защиту которого он выступил с оружием в руках, одряхлел изнутри: «За этих убитых я заставил бы ответить их командиров,» — поразил он как-то своим высказыванием одного из однополчан. Вопрос о новом порядке, который вдруг встал перед этим почти не интересовавшимся политикой молодым человеком из буржуазного круга, целиком захватил его. И хотя поначалу, по его собственным словам, он «не лез в политику» или — как это звучит в другом месте, точно иллюстрируя аполитичность в годы жизни в Вене, — «так что тогда о политике и знать не хотел», его непреодолимая тяга к раздумьям перевернула все его прежние взгляды, и вскоре он стал обращать на себя внимание тем, что «философствовал о политических и мировоззренческих вопросах на примитивный манер маленьких людей». Сохранилось его длинное, на двенадцати страницах, письмо начального этапа войны одному знакомому в Мюнхене, подтверждающее это наблюдение. После подробного описания атаки, в которой ему довелось принять участие («Чудом остался я целым и невредимым»), он заканчивает своё послание следующим пассажем[183]:
«Я часто вспоминаю о Мюнхене, и у каждого из нас только одно желание, чтобы поскорее наступил час расплаты с этой бандой, час её разгрома, чего бы это ни стоило, и чтобы те, кому выпадет счастье свидеться с родиной, увидели её чище и очищенной от всего чужеземного, чтобы этими жертвами и страданиями, приносимыми ныне ежедневно многими сотнями тысяч из нас, чтобы этим потоком крови, изо дня в день текущем супротив интернационального мира врагов, были не только разгромлены внешние враги Германии, но и чтобы рухнул наш внутренний интернационалисм (!). Это было бы ценнее любых земельных приобретений. С Австрией дело пойдёт так как я всегда говорил».
В политическом отношении содержание этого отрывка соответствовало идеологическим установкам, характерным для периода его жизни в Вене: страх перед засильем других наций, а также защитная реакция по отношению к некоему миру врагов; но в зачаточном виде здесь присутствует и то представление из арсенала австрийских пангерманцев, которое обернётся потом его тезисом о примате внутренней политики, а именно, что расширению власти любого государства должна предшествовать его внутренняя сплочённость; Великой Германии следовало сперва стать немецкой, а лишь затем — великой.
В начале октября 1916 года после лёгкого ранения в левое бедро под Ле Барке Гитлер был доставлен в лазарет в Беелице под Берлином. Почти целых пять месяцев, до начала марта 1917 года, он провёл на родине и судя по всему, в это время и начал приобщаться к политике.