Это письмо никогда не будет послано. Оно будет лежать в стальном ящике, погребенное под кипарисом в саду виллы «Армина», и когда его случайно найдут полтыщи лет спустя, никто не узнает, кем оно написано и кому предназначалось. Я бы никогда не стал его писать, если бы твоя последняя строчка, твой горестный вскрик, не был бы моим криком триумфа. Бремя этого волнения, должно быть [остальная часть предложения оказалась уничтоженной ржавым пятном, когда в 1928 году ящик с письмом был выкопан из земли. Далее следует: ] обратно в Штаты, я пустился в диковинные поиски. В Манхэттене, в Кингстоне, в Ладоре и во многих других городах я преследовал картину, которая для меня [сильно потускневшее место] на корабле, от одного зала к другому, каждый раз находя новый предмет для упоительной пытки, новую конвульсию красоты в твоей игре. Это [неразборчиво] сокрушительное опровержение мерзких снимков мерзкого Кима. С артистической и ардизиакальной точки зрения лучшая сцена – одна из финальных, когда ты босиком идешь за Доном, уходящим по мраморной галерее навстречу своей гибели, к эшафоту укрытого черным балдахином ложа Донны Анны, вокруг которого ты порхаешь, моя бабочка зегрис, поправляя комично обвисшую свечу, шепча на ухо нахмуренной госпоже советы столь же восхитительные, сколько и напрасные, а потом смотришь поверх мавританской ширмы и вдруг заливаешься таким естественным, беспомощным и прекрасным смехом, что невольно задаешься вопросом, может ли какое-либо искусство обойтись без этого эротического вздоха потешающейся школьницы? И подумай только, бледная испанская аврора, что твоя волшебная шалость длилась в общей сложности (как я установил с помощью секундомера) всего одиннадцать минут, сложившихся из нескольких двух-трехминутных сцен!
Увы, на мрачную окраину мастерских и дымных кабаков уже опустилась ночь, когда в самый последний раз, и то лишь наполовину, потому что в сцене соблазнения пленка перемигнула и съежилась, мне удалось приметить [весь конец письма поврежден].
7Он приветствовал зарю мирного и благополучного века (более половины которого мы с Адой уже издержали), приступив к своей второй философской притче, посвященной «обличению пространства». Она так и не была дописана, но со временем приняла форму – в зеркале заднего вида – предисловия к его «Текстуре Времени». Часть этого довольно вычурного и вместе с тем неприятно-колкого и основательно продуманного сочинения появилась в первом номере (январь 1904 года) знаменитого теперь американского ежемесячника «The Artisan» («Ремесленник»), а комментарий к этому отрывку сохранился в одном из трагически-официальных писем (все они были уничтожены, кроме этого), время от времени посылавшихся ему сестрой обычной почтой. Эта открытая переписка началась без наказа, но с молчаливого согласия Демона после эпистолярного обмена, вызванного смертью Люсетты:
И над вершинами НаказаИзгнанник рая пролетал:Под ним Маунт-Пек, как грань алмаза,Снегами вечными сиял.В самом деле, дальнейшая демонстрация полного равнодушия к жизни друг друга могла бы показаться более подозрительной, чем такого рода послание:
Ранчо Агавия
5 февраля 1905 г.