Несмотря на свою атлетическую силу воли, ироничное отношение к чрезмерной эмоциональности и презрение к плаксивым слабакам, Ван знал, что с тех пор, как из-за разрыва с Адой он познал горчайшие муки, которых ни его гордость, ни самообладание никогда не могли предвидеть в его гедоническом прошлом, с ним случались припадки бурных рыданий, доходивших порой до эпилептических конвульсий, с внезапными завываниями, сотрясавшими его тело, и неиссякаемой слизью, затруднявшей дыхание. Маленький моноплан (зафрахтованный, как можно было заключить по его перламутровым крыльям и противозаконным, но безуспешным попыткам совершить посадку на центральной зеленой лужайке Парка, оставив которые он растаял в утренней дымке, отправившись на поиски другого насеста) исторг первый всхлип у Вана, стоявшего в своей «ряске» до колен (купальном халате) на террасе крыши, теперь украшенной кустами голубой спиреи в несокрушимом цвету. Он ждал в лучах холодного солнца до тех пор, пока не почувствовал, что его кожа под махровым покровом превращается в тазовые пластины броненосца. Чертыхаясь и потрясая поднятыми кулаками, он вернулся в тепло квартиры, опустошил бутылку шампанского и позвонил Розе, бойкой негритяночке-горничной, которую делил со знаменитым, недавно награжденным криптограмматиком мистером Дином, безупречным джентльменом, живущим этажом ниже. Со смешанными чувствами, с непростительным вожделением Ван наблюдал, как ее ладный зад перекатывается и напрягается под кружевным бантом, пока она перестилала постель, в то время как по трубам радиатора доносился довольный речитатив ее нижнего любовника (он вновь сумел дешифровать татарскую дорограмму, сообщавшую китайцам, где мы планируем высадиться в следующий раз!). Быстро приведя комнату в порядок, Роза упорхнула, и едва сурдина Дина успела смениться (довольно бесхитростно для человека его профессии) крещендо интернациональных скрипов, которые и ребенок мог бы расшифровать, как в прихожей дзинькнул звонок, и в следующий миг Ада, с еще более белокожим лицом и красными губами, – Ада, ставшая четырьмя годами старше, стояла перед дрожащим, уже рыдающим, вечно юным Ваном, ее распущенные волосы мешались с черными мехами, которые были даже пышнее, чем у ее сестры.
Он заготовил одну из тех фраз, которые во сне звучат безупречно и так неудачны наяву: «Я видел, как ты кружила надо мной на стрекозьих крыльях», – но сбился на «озьих» и рухнул к ее ногам – к их голым подъемам в лаковых черных «Хрустальных» туфельках, в той самой позе, той самой грудой безнадежной нежности, самозаклания, осуждения злодейской судьбы, какой припадал задним числом в сокровеннейшей каморке своего рассудка всякий раз, как вспоминал ее невозможную полуулыбку, с какой она прижималась лопатками к стволу того, последнего дерева. Невидимый рабочий сцены подсунул под нее стул, и она заплакала, поглаживая его черные кудри, пока он переживал припадок горя, благодарности и сожаления. Он мог бы, пожалуй, затянуться, когда бы другой, плотский жар, со вчерашнего дня полыхавший в его крови, не принес благословенного отвлечения.