Я и прежде догадывался, что жизнь у него была не сладкая, так оно и оказалось. Пусть бы, думаю, излил мне свое горе-печаль, все б легче стало, да только очень уж глубоко залегли его беды в душе у него, на самое донышко опустились, без помощи им оттуда не вынырнуть. Но мне он был словно брат, и я быстренько сообразил, по какой дорожке к нему подойти поближе; прежде всего стянул с него насквозь промокшую ветхую поддевку и заставил влезть в затхлый овчинный тулуп, потом усадил поближе к огню и накормил. А когда увидел, что уже можно легонько и душевных струн коснуться, спросил дружески:
— И как же вы сиротою жили?
— Да скверно довольно-таки, — ответил Маркуш.
— Расскажите, если можно, конечно.
— Можно ли, сам не знаю, потому как никому еще про это не сказывал.
Тут я, чтоб подбодрить его, на святую неправду решился.
— От меня-то чего таиться, ведь и я сирота.
Маркуш поглядел на меня, его глаза полны были слез. Встал он, шагнул ко мне, пожал руку и тяжко так бросил:
— Коли так, будем на «ты». Сервус![7]
— Сервус! — сказал и я, тоже поднявшись.
Потоптались мы, друг на друга глядя, под сенью братского «сервус», потом сели опять, помолчали. Наконец Маркуш собрался с духом, поглядел на меня просветленно-печально раз-другой и сказал:
— Вообще-то, скажу я тебе, моя жизнь с железной дорогой связана.
— Это для меня большая новость, — отозвался я, — потому как до сих пор я считал, что ты к монахам отношенье имеешь, а не к железнодорожникам.
— Живу-то я у монахов, но жизнью своей железной дороге обязан, — сказал Маркуш.
— Ну и ну! Как же это?
— А вот так, — начал свой рассказ Маркуш. — Моя матушка была девушка бедная, но ладная, и родные хотели ее силой за богатого парня отдать, одноглазого. Очень горевала моя матушка, потому как другого парня любила — он-то ее обоими глазами видеть мог! — и с горя великого убежала из дому, пошла скитаться по свету. Сперва шла пешком, но потом села на поезд и уехала, лишь бы одноглазому на глаз не попасться. А когда далеко уже от родных мест оказалась, сошла с поезда на первой же станции. Довольно большой станции, между прочим. Увидел ее железнодорожник один, он кладовщиком служил, заговорил речами красивыми, словом, поддержал, да так, что от этой поддержки и я народился.
— Господи, — вздохнул я, — вот оно как в жизни бывает!
— Матушка, — продолжал Маркуш, — так бы с железнодорожником этим и осталась, да только железнодорожник, как увидел, что с нею по его вине беда приключилась, однажды ночью сбежал да и сгинул, пропал насовсем. На той станции стоял поодаль старый купейный вагончик, заросший травою по самое брюхо. Вот это старье матушка для себя высмотрела, в нем я и свет божий, железнодорожный, увидел. Ну, на станции как-то прознали, что народился я, мать в больницу свезли. Освободясь оттуда, она на ту же станцию вернулась уборщицей. Прошло какое-то время, я уж на своих ногах ходить научился, и попросилась она, чтоб назначили ее в поездах убираться, надеялась где-нибудь повстречать моего бессердечного папеньку. И меня всегда с собою возила, чтобы, значит, ежели случится отца моего увидеть, тут же ему меня показать и тем пронять его, сердце растопить. Так мы и катались с ней туда-сюда, покуда мне шесть лет не стукнуло, и тут случилось совсем неожиданное и ужасное несчастье. Сентябрь стоял, смеркалось; и вот одному пассажиру вздумалось из себя большого барина строить, и приказал он моей матери выбежать на станции и купить ему сигарет. Мама все исполнила, но, когда уже с сигаретами возвращалась, поезд-то тронулся. А в поезде я, и сигареты ж отдать надобно — словом, попыталась, бедная, вскочить на ходу, да только господь бог распорядился по-иному, и попала моя матушка под колеса…
Горло у Маркуша перехватило, согнулся он в три погибели и заплакал. Я помолчал, пусть, думаю, выплачется без помехи, а потом тихонько спросил:
— А дальше-то как распорядился господь?