— А с чего бы тебе оно было знакомо, сынок, я не известный человек и никогда им не был, хотя вот пока тебя не было дома, известность моя росла, как раковая опухоль, а сейчас имя мое фигурирует в самых неожиданных документах, — сказал Саммер на своем мягоньком немецком, и речь его убыстрялась с каждым словом. — Естественно, я никогда не состоял в фольксштурме. Я сражался, я бы хотел уверить тебя, что я — я сражался, как любой приличный немец, но сражался на других театрах военных действий — не на поле битвы, а в экономико-политической области. Жена моя, слава Богу, не умерла, — добавил он после долгой паузы в разговоре, во время которой они с Райтером созерцали свет, накрывавший палатку, как крыло птицы или лапа зверя. — Сын мой умер — это правда. Бедный мой сынок. Был он умненьким юношей, которому нравились спорт и чтение. Что еще может быть нужно от сына. Серьезный такой был, спортсмен, заядлый читатель. Погиб под Курском. Я тогда занимал должность замдиректора в одном учреждении, что поставляло в Рейх рабочую силу. Штаб-квартира у нас была в польской деревеньке в нескольких километрах от Генерального правительства.
Когда мне рассказали о происшедшем, я перестал верить в победу. А у моей жены появились признаки душевного расстройства — вот только этого мне не хватало… Я никому не желаю оказаться в моем положении. Даже самому лютому врагу! Сын погиб во цвете лет, хворая жена и изматывающая, требующая максимальных усилий и полной сосредоточенности работа. Однако у меня все получилось — все благодаря методичному труду и упорству. На самом деле, я работал, чтобы позабыть о невзгодах. В результате, так или иначе, меня назначили директором государственного учреждения, в котором я работал. Вскоре объем работы утроился. Мне уже приходилось не только отправлять рабочую силу на немецкие фабрики, но и заниматься организацией бумажной работы в том польском районе; а там, надо сказать, всегда шел дождь, и была это глубокая грустная провинция, которую мы пытались германизировать, и все дни были серые, и землю, казалось, затянуло огромным пятном сажи, и никто там понятия не имел о том, как можно развлекаться цивилизованным образом, да что там, там даже дети десяти лет от роду становились алкоголиками, представь себе, бедные дикие детишки, интересовал их только алкоголь, как я уже сказал, и футбол.
Временами я их видел из окна своего кабинета: они играли на улице тряпичным мячом и на их прыжки и пробежки было горько смотреть — они столько выпивали, что постоянно падали и не забивали даже легкие голы. В общем, не будем о грустном, но все равно: эти футбольные матчи обычно заканчивались потасовкой — и на кулаках они сходились, и ногами друг друга пинали. Ну или били пивные бутылки о башки соперников. И я смотрел на все это из окна и не знал, что делать, боже ты мой, как покончить с этой эпидемией, как улучшить положение этих невинных душ!
Скажу откровенно: я чувствовал себя одиноким, очень одиноким. На жену рассчитывать я не мог: бедняжка безвылазно сидела у себя в комнате, не зажигая света, а выходила лишь для того, чтобы на коленях умолять отпустить ее в Германию, в Баварию, — все хотела переехать к сестре. Сын умер. Дочь жила в Мюнхене, была счастлива замужем, и мои проблемы ее не трогали. Работы все прибывало, а сотрудники все чаще и все сильнее нервничали. С войны приходили плохие новости, но они меня не интересовали. Как война может интересовать человека, который потерял на ней сына? Одним словом, надо мной сгущались черные тучи.