Я рассказал ему всё. О том, что говорил с Сашей, о том, что пытался переубедить Виктора Петровича – и это получилось сделать, правда, всё пошло совершенно наперекосяк. И о том, что случилось несколько минут назад в вестибюле. Григорий, выслушав это, сел на матрас тоже, будто ощутив на себе удар.
— Похоже, дело здесь вовсе не в сумасшествии, — сказал я потом. — В наших стенах действительно что-то поселилось, и оно как-то воздействует на нас. И ситуация летит к чертям собачьим.
Он молчал, смотрел куда-то в сторону. Долго ничего не говорил. Я и сам был погружён в себя, в свои мысли, и не требовал от него каких-то слов. Лишь косым взглядом заметил, что тот было откроет рот, но тут же одёргивает себя и ничего не говорит.
— Не знаю, почему это видят только некоторые. Почему одним что-то мерещится, а другие просто чувствуют непреодолимый страх, — сказал я спустя несколько минут молчания. — Но с этим нужно разобраться. И, видимо, мне и Саше придётся делать это.
— И что вы будете делать? — наконец спросил Григорий, посмотрев на меня взглядом, полным не то интереса, не то надежды, не то какого-то странного страха.
— Не знаю.
Я завалился на матрас, прямо в ботинках, и положил руки на грудь. За это утро и день я изрядно утомился.
— Но нужно что-то делать, — сказал я. — Пока ещё тут есть кому что-то делать.
Глава 10. Книга.
Эти три дня, пронесённые перед глазами слабым лёгким сквозняком, были наполнены густой пустотой; жизнь в стенах университета словно остановилась. После того как новость о случившемся облетела каждую аудиторию, засела в каждом обитающем здесь сознании, вся община впала в глубокую апатию.
Работа на плантации шла, но делала это неохотно, медленно, просто потому, что она должна была идти, даже если смысл её утерян. Сменяли друг друга в дозоре, тоже потому, что так было принято. Всё делалось не с какой-либо целью, а исходя из установившейся обязанности делать одно и то же. Просто потому, что надо. Пустые, каменные лица перед столами с рассадой, перед костром в вестибюле и в дозоре на стене, и не было какого-либо разнообразия в этой мешанине серой унылости и подавленности. Молчание стало новым негласным законом, соблюдение которого было строгим и безукоризненным, а любые радостные эмоции воспринимались как противоречащие нормальности вещи. А ко всему этому вдобавок – постоянные ночные кошмары, тоже теперь воспринимающиеся всеми как часть этой новой, непонятной жизни. Они не отступали, неутомимо врывались в наше сознание, блуждали там, оставляя свои следы и на наших душах. Кто-то пребывал в постоянном страхе, кто-то привыкал к ним, но и сам как-то менялся внутри: становился мрачным, тёмным, с тусклой отрешённостью в глазах, закрывшимся и нелюдимым.
Мне снился один из них, каждую ночь. Одно и то же: коридоры в беспросветной тьме, поблёскивающие кровавые разводы на стенах, зыбкий туман под ногами и глухая тишина, а потом – багровые отсветы в глубине мрака, грохот автоматной очереди и страшное нечеловеческое завывание, а за ними – резкий запах и холод, и чьё-то появление, совсем близкое, ощущаемое не самой кожей, но душой. И внезапно пронзавший скоротечную тишину надрывный треск маленьких динамиков, приглушённо исходящий от силуэта. Я старался заглянуть в его лицо, старался осветить его холодным светом фонаря, но каждый раз я не мог сделать этого – страх сковывал мои движения. Я часто просыпался посреди ночи в сильном поту. И Григорий, лежащий напротив, смотрел на меня. Он словно предчувствовал моё пробуждение и заранее просыпался, а потом отворачивался к стене и вновь засыпал. Он ничего не говорил, но еле слышно вздыхал.
Сам он тоже был странным, особенно в последнее время. Он молчал, часто молчал, почти всегда, а когда хотел что-то сказать, то тщательно обдумывал каждое слово. А иногда и вовсе передумывал и ничего не говорил. Я заглядывал в его лицо; пытался понять, почему он вдруг решил замолчать, не говорить того, что, как мне казалось, терзало его. Но я ничего не мог выудить в его неуверенном лице, в глубоких глазах. И каждый раз просто махал рукой.
Эти три дня протянулись словно три месяца. Растянутых, нудных, вязких.