В саду я наткнулся на юношу с коротко стриженными волосами и большим равнодушным ртом. Сидя на кожаном покрытии, развернутом внутри оградки из штакетника, слуга Асано Фукоэмона готовился к харакири. Он обнажился до талии, подоткнул рукава кимоно под колени, взял кинжал и без раздумий глубоко вонзил его в живот. Он не поднял глаза, когда я прошел мимо, глядя на него. Юноша повел лезвие вправо, повернул, продлил рану вверх. Даже после всего, что я видел, на меня накатила тошнота. Бледное утонченное лицо дрогнуло, на нем появилось болезненное выражение. Юноша вырвал кинжал и склонил голову, словно подставляя шею под меч. Кровь лилась на покрытие. Я потащил Таканобу дальше, но у ворот опустил носилки, вернулся назад и отрубил юноше голову. Мною двигало не желание избавить его от страданий, а предусмотрительность – испустив последнюю каплю жизни, юноша превратился бы в опасного преследователя; я же был обременен скорбной ношей.
До монастыря добрался на рассвете. Я ждал погони, нападения ронинов Фукоэмона, но за мной шли только мертвецы.
В окровавленной одежде, с кровью на руках и оружии, я постучал в высокие ворота. Небо над холмом очистилось от серого налета. Здесь почти не было пепла, здесь цвели папоротники, тянулись к солнцу парковые сосны и ели. Это вселяло надежду.
Ворота открыл настоятель. В монастыре жили люди.
Монахи и служители святилищ приветствовали меня робкими улыбками. Одухотворенные статуи смотрели твердо и мудро. Я попал в чистый городок из аккуратных домиков и храмов. Колонны главного храма возвышались над городком, как две ноги красного слона; на китайской черепичной крыше сидел монах и, держа ладони козырьком над глазами, смотрел вдаль. Каменные ступени подняли меня в открытый зал, деревянные ступени спустили во внутренний дворик. Я снял обувь. Приподнял носилки.
Глубоко и низко зазвучал колокол. Созывал мертвых, вдохновлял живых.
Настоятель проводил меня к могиле господина Киевари.
Я стоял у колодца, воду которого не отравил пепел, и смотрел на резную пагоду. На водоем – по водной поверхности бежала легкая рябь. Курились благовония для успокоения духов. Перед чашей с жертвенной водой приглушенно молился монах.
Я омыл голову Таканобу и похоронил рядом с его господином. Голову Фукоэмона возложил перед могилами в качестве подношения. Я попросил настоятеля молиться о душе храброго воина и верного вассала, которого на пути справедливости не смогла остановить даже смерть. «Он не мог остаться под одним солнцем с врагом своего хозяина», – сказал я, и настоятель кивнул.
На могиле Киевари я оставил его фамильный меч, на могиле Таканобу – письмо.
Меня переполняла печаль и большое чувство к этому храброму воину и верному другу. Я склонил голову и растворился в запахах миниатюрного сада с папоротниками и карликовыми деревьями, пропал в винных парах прошлого. А потом, когда высохли слезы, развернулся и пошел по гравийной дорожке, храня Таканобу в своем сердце, как выброшенная на берег рыба хранит воспоминание о воде.
Так заканчивается мой рассказ о мести Ёсида Таканобу.
Кромку залива освещали костры, на кораблях горели факелы. Ветра не было, и огни напоминали спокойное пламя свечей, расставленных вокруг черного плоского алтарного камня, – таким виделось море с горной террасы.
Я спустился к воде – тихой, как лесное озеро. Выход к берегу преграждали длинные заостренные палки, торчащие из земли щучьими зубами. В широких просветах дежурили вооруженные люди. За кольями гарцевал на жеребце старый самурай в огромной бамбуковой шляпе, повязанной под подбородком золотыми шнурками. На перевязи висел длинный меч, в свете костра клинок горел оранжевым. Всадник привстал на стременах, нагнулся над лукой, дернул поводья, и жеребец поднялся на дыбы: взмахнул гривой, взбил прибрежный песок. Над седлом взметнулись алые кисти.
– Живой? – только и спросил старый самурай.
Меня пропустили.
В монастыре я провел неделю: залечивал раны, полученные в доме Фукоэмона (не хотел, чтобы в них завелась гниль), помогал монахам укреплять внешние стены. После трудов меня всегда ждал бульон и рисовый хлеб.
В бухте стояла дюжина кораблей, но почти все виделись мне бесполезными суденышками. Дело в том, что японские джонки – крутобокие, одномачтовые, с высокой кормой и выступающим над водой рулем – не годятся для дальних плаваний. Эти «древнегреческие галеры» строились одного размера и вида: мало было отвадить иноземцев от японских берегов, следовало отбить у самих японцев тягу к морским подвигам. Джонки хорошо справлялись с последней задачей – далеко не уплывешь. На коротких мачтах висели широкие серо-рыжие паруса. «Император – корабль, подданные – вода». Нет, не джонку подразумевала народная мудрость.