Слева становиться нельзя, туда створка двери откроется, мешать станет. Но если встать справа, то можно улучить момент. Я попробовала встать там, где наметила, но угол был занят бочонком. Пришлось медленно, сторожко и по одному вершку зараз, чтобы не шуметь, сдвигать его в сторону. Зато теперь он еще и поперек пути любому, кто войти захочет, оказался. Что еще? Надо все тщательно продумать. Хорошо если он пойдет со свечой, она его слепить станет. Опять же рукой пламя прикрывать придется. А если пойдет со своей дубинкой? Подумала про дубинку и стала искать шарф, который куда-то швырнула в сторону. Нашла и намотала его на левую руку, теперь ее можно подставить под удар, не боясь перелома. Стоять все время в углу не хотелось, нужно и силы поберечь. Я умостилась на ящике и стала ждать, снова и снова мысленно обдумывая свои действия. А заодно греть мышцы и дышать, настраивать организм на схватку. Не поверите, но какое-то время спустя мне стало скучно. Не сказать, что я совсем уж перестала бояться, но как-то успокоилась, потому как многое успела решить для себя. А в комнате решительно ничего не происходило. Даже шагать по ней злодей Микульский перестал, видимо, тоже решил, что в ногах правды нет, и присел. Кстати, что я успела увидеть в комнате сквозь ставню? Не дай бог, обо что споткнуться и расшибиться. Особо и не за что споткнуться: стол у окна, скамья вдоль стены да табурет возле стола. На нем сейчас, скорее всего, и сидит Микульский.
Наконец скрипнула дверь, и в комнату вернулся Елсуков. Да не один, а с гостем.
— Вот извольте, господин Жак, тот самый господин, что желал с вами встречи. Камни должны быть при нем, так что вы беседуйте, а я пойду посторожу.
Господин Жак, судя по сильному акценту, и впрямь был французом. Впрочем, по-русски он успел сказать два-три слова, и они с Микульским перешли на разговор по-французски.
Для начала скупщик краденого потребовал показать камни, долго их осматривал, ругая плохое освещение, а заодно и сами камни. Затем начался затяжной торг. Я даже хмыкнула, потому как Микульский просил две тысячи рублей, а месье предлагал — не поверите! — всего двадцать. Мне показалось, что Микульский должен был знать хотя бы приблизительную цену своих камней. И уж, само собой, не стал бы он в таком случае да при своих незавидных обстоятельствах просить полную цену, что было бы полнейшей глупостью с его стороны. Так что выходило, что запрашивал он с покупателя цену приемлемую. Но тот оказался либо беспредельно нагл и самоуверен, либо столь же беспредельно глуп. Потому как давать в сто раз меньше было хамством. О чем ему тут же и было сказано. Так они и препирались. Француз добавлял по рублю, офицер скидывал по десять. Кончилось тем, что француз уперся на цифре пятьсот и заявил, что это его последнее слово. Микульский обругал его по-французски, затем для верности добавил крепкое русское ругательство и предложил убираться вон.
— Вы настоящий грабитель, месье! — сказал он.
— Как и вы, месье. Позвольте откланяться!
Хлопнула дверь, загромыхала по полу пнутая со зла сапогом табуретка, и вновь заскрипела дверь.
— Эх, твое благородие! — с порога начал Елсуков. — Не в твоем нынешнем положении кочевряжиться! Куда ты еще со своими камешками нынче сунешься?
— А тебе, небось, процент был обещан со сделки? А то с чего бы тебе так беспокоиться?
— Процент мой — то мое дело. А более всего мне не терпится с тобой навсегда распрощаться. Мне с полицией дела иметь нет никакого резона.
— Ладно, ты прав. Пойду, догоню твоего дружка французского.
— Догони. Что-то — много лучше, чем совсем ничего. Чтобы тебе уехать куда подальше, денег уж точно хватит.
— Что за город? Мошенник на мошеннике сидит и мошенником погоняет!
— Полностью с этим согласен. Так еще и с иных городов мошенники едут, — не остался в долгу трактирщик — Что с девчонкой-то делать будем?
— Делай что хочешь, — ответили ему, хлопнув дверью.
34
— А коли мне не хочется того делать? Тогда что? — задумчиво проговорил вслед ушедшему Елсуков. — Ох, грехи наши тяжкие! Прости меня, господи, грешного!
Он потоптался перед дверью в чулан, еще разок тяжко вздохнул и, совсем уж противно для меня, произнес задумчиво и печально:
— Не первый смертный грех на душу принимаю. Но, верно, и не последний.