Но сколько бы он ни сочинял, сколько ни ошибался в частностях, сколько ни приукрашивал и ни очернял, одно он видел ясно — все, чем добивались любви и единственности, все, что творилось вокруг него в этом важнейшем деле, шло по законам театра. Ничем не связанные в своей нетеатральной жизни, свободные друг от друга, эти люди, среди которых ему так нравилось теперь бывать и смотреть, собирались каждый вечер, знакомились и расставались навсегда, так необъяснимо, так стремительно открывали и завоевывали один другого за чашкой кофе, не выкинув еще ни одного поступка, ни дурного, ни хорошего, не сказав никаких идей, и тут же вдруг разочаровывались по каким-то тайным приметам, тут же снова влюблялись, а потом начинали остро ненавидеть, что сомнений не оставалось — да это же все тот же Театр, большой театральный фестиваль с успехом и неудачами, и, боже мой, сколько искреннего волнения и восторга, сколько скрытых и явных слез переживалось там всеми участниками. Ведь каждый, должно быть, заранее готовил костюм, походку и голос, обдумывал грим и эффекты и потом по ходу сочинял свой текст, стремительно режиссировал его и играл перед остальными с такой самоотдачей, с таким трепетом, которые профессиональным актерам были доступны разве что на премьерах. И каких тут не было спектаклей! Были бурные, оглушительные комедии, идущие под непрерывный хохот и взвизги, использующие всякую дрянь нашей жизни и возносящие ее до высот анекдота. Были изящные водевили и инсценировки, полные достоинства и строгого вкуса. Были также исторические драмы, то есть пережитые автором доподлинно, вот вам шрамы и фотографии, смотрите и ужасайтесь. Те, кто не очень умел связывать слова, отыгрывались на песнях и устраивали настоящие концерты с гитарой и барабанчиком, а кто не мог ни говорить, ни петь, вдруг разражались смешнейшей пантомимой. Притворства здесь никакого уже не было, скорее особая форма существования. Были и странные, никому не понятные исполнители, с неподвижной маской вместо лица, с презрением к публике, но с тайной надеждой найти когда-нибудь свою единственную зрительницу, которая поймет и оценит, и что же? Действительно, и находили, и оценивали. Были, конечно, и свои провалы, были освистанные, которые незаметно исчезали из комнаты в середине вечера, но были и другие — настоящие гении, титаны этого всеобщего театрализованного карнавала. Они-то и привлекали Сережу сильнее всего. Будто в их вечной ненасытности, в полной отдаче делу завоевания чужих и особенно женских душ он угадывал что-то сродни себе, будто чувствовал, что и им мелькнул когда-то образ неслыханного счастья в солнечном и ветреном городе, и они тоже, на свой лад, отдали себя на служение — одну за другой, одну за другой.
Особенно был поразителен драматург Всеволод.
Этот лысый, с начинающимся животом и вторым подбородком Всеволод, в своем вечном свитере и старых башмаках, почти ничего не говорящий, неспособный ни рассмешить, ни спеть, ни вспомнить подходящий к месту страшный случай, обладал непонятной властью над встречными женщинами, он порабощал их за день, много за неделю, добивался единственности и всего остального и тут же оставлял, чтобы бежать дальше — удержать его не было никакой возможности. Знакомые и случайные встречные, красивые и уродины, жены сослуживцев, подруги друзей, кондукторши, продавцы, актрисы — ему было все равно, его на всех хватало. Как ему все это удавалось, никто не понимал. Да, конечно, в нем светилась известная привлекательность, в насупленных глазищах, в жестких чертах губ и подбородка, в лице, которому даже бритый череп придавал какую-то законченность, и также во всей повадке, но ведь были и другие, тут же, за тем же столиком, и красивее и мужественнее на вид, и умнее — так вот нет же, у него получалось, а у них ни в какую, как они ни старались. Сережа, ходивший за ним с открытым ртом и бесстыдно набивавшийся к нему то ли в друзья, то ли в последователи, чуть не плакал иногда с досады, глядя, до чего тот доводил за два дня какую-нибудь прелестную хористку из хорового коллектива вагоностроителей, на которую сам Сережа едва смел смотреть издалека и молиться, а этот шел себе напролом, и через пару дней хористка у всех на виду ловила его в коридоре за руку, заглядывала в глаза и спрашивала, глотая слезы — «почему ты не пришел вчера?», а он отворачивался, махал кому-то рукой, но говорил при этом — «я? не пришел? Как тебе не стыдно, я стоял там целый час». — «Где ты стоял? Я бегала по всем этажам». «Да-да, — отвечал он, — я ждал, я мучился без тебя», — но сам опять смотрел в сторону и с кем-то здоровался, и кому-то кивал, а она цеплялась за эту ниточку, брошенную им, за смысл слов, спрашивала — «это правда? ты мучился?», а он отвечал все с тем же равнодушием — «да, конечно, я места себе не находил», и так без конца.