Да — в том, что за книгой никто не признал антифашистской направленности, может быть, «повинен» и сам Зощенко, сокративший в рукописи философские, публицистические страницы. Их никто не увидел — и судьба Зощенко дала крен. Спасли бы его эти страницы, если бы он их не убрал? Вряд ли. Случайности, говорят, лишь способ проявления неизбежного. Книги Зощенко всегда «не соответствовали» нормам соцреализма. Надо бы понять раз и навсегда, что Зощенко есть Зощенко и что надо не «переламывать» его, а, наоборот, им гордиться.
Начался обвал в прессе, едва «не похоронивший» Зощенко. Его называли даже «дезертиром», укрывшимся в тылу, когда другие воевали. Это было для него особенно невыносимо. Большинство писателей, даже носивших во время войны форму, были военными корреспондентами или редакторами. На линию фронта если выезжали, то ненадолго, в боях они не участвовали, их берегли. Если кто воевал, то это Зощенко — в Первую мировую лежал под ураганным огнем у колючей проволоки, был ранен, отравлен газами, получил боевые награды. Отдав войне здоровье, был списан… И его теперь называли — дезертир!
ГРУСТНОЕ ВОЗВРАЩЕНИЕ
Он хотел вернуться в Ленинград, закрыться, спрятаться. Но и Ленинград Зощенко не принимал, разрешение вернуться давали далеко не всем ленинградцам, лишь самым нужным. Зощенко, особенно после разгромных статей, городу был не нужен. А помнится, в 1929 году он был назван «самым известным человеком города»! И тут, уже в который раз, его спасает Лидия Чалова. Хотя и понимает, что это приведет их к расставанию. Он окажется дома, в семье, а она — снова «ни при чем».
Но она — человек ответственный (хотя, как нам кажется, сдержанный в чувствах… Или только в воспоминаниях?). Она ходит по инстанциям, посещает Союз писателей. И уговаривает тогдашнего главу Союза, Виссариона Саянова, похлопотать за Зощенко — и тот соглашается. Вообще роль Виссариона Саянова в жизни Зощенко оказалась роковой… Хотя он, конечно, этого не хотел. Остался бы Зощенко в Москве… Или, скажем, остался бы в Москве Пушкин… Глядишь, и «пронесло» бы. Но судьба всегда ведет гениев туда, где опасно. Их трагедия — неотъемлемая часть их славы.
Второго апреля 1944 года Зощенко, как Одиссей после долгого странствия, возвращается в Ленинград, входит в свой дом. Да, Вера Владимировна и сын без него пережили войну и блокаду. И сам он немало пережил за это время… Но разлука была слишком долгой, и главное — драматичной.
Вера Владимировна пишет в воспоминаниях, что он появился сильно постаревший, равнодушный, отчужденный… Он прожил эти годы с другой, она любила его, переживала за него, помогала — а здесь давно уже нет никаких чувств. И он почти сразу ушел в свою комнату.
Вот уж никак нельзя сказать, что годы войны были для Зощенко легкими (в чем его не раз обвиняли). Кроме литературных горестей, было еще много горя. В блокаду умерла его младшая сестренка Юля, с которой он очень дружил, они вместе жили в самые голодные годы после революции, и вот — умерла от голода сейчас. Любимый его брат Виталий, которому он писал веселые письма, в духе своих рассказов, воевал — и погиб в 1943-м на Курской дуге.
И сам Михаил Михайлович немало пострадал, вернулся в свой дом «разбитым». Сведения о жизни в этом доме удалось получить из несколько неожиданного источника — воспоминаний Авдашевой, дочери Авдашева, бывшего возлюбленного Веры Владимировны:
«Летом 1942 года меня призвали в армию. Моя часть находилась под Ленинградом, и время от времени мне удавалось на короткие часы попадать в город — то ли командировка, то ли увольнение.
Михаил Михайлович был эвакуирован в Алма-Ату, Валерий, как и я, находился в армии, в квартире на канале Грибоедова оставалась одна Вера Владимировна. Кроме как к ней, идти мне было в общем-то некуда. Она разрешала мне ночевать в кабинете Михаила Михайловича.
Помню, перед входом в кабинет был небольшой тамбур. Там стоял умывальник (Вера Владимировна рассказывала, что Михаил Михайлович стирал тут свои носовые платки, носки, прочую мелочь), по стенкам до самого потолка книжные полки. Сам кабинет был обставлен очень скромно. Справа от окна большой письменный стол красного дерева, с полочками и ящичками на нем. Посередине стола — кожаный бювар, чуть в стороне — металлический стаканчик с карандашами. Вплотную к столу придвинуто жесткое кресло со стеганой подстилкой на нем, а за его спинкой — чуть поодаль — одностворчатый платяной шкаф с зеркалом. И тут же кровать — железная, покрытая клетчатым шерстяным пледом. На этой кровати я и спала в те короткие ночи, когда выдавались побывки.
С благоговением входила я в кабинет, где все было пропитано дыханием Михаила Михайловича. Садилась за стол и осторожно перебирала карандаши, которыми писала его рука…»