Феллини — человек XX века, видящий мир в кризисном состоянии, будь то мир «Амаркорда», то есть эпоха фашизма, или мир «Интервью» — сегодняшняя наша действительность, сегодняшнее наше расколотое сознание. Как и Маротта, Феллини органически метафоричен, ибо видит мир в связях всего со всем, но его взгляд естественно фокусируется на разрывах этих связей, на катастрофе. Само его мироощущение катастрофично.
Мироощущение Маротты восходит к XIX веку, он человек цельного, не разорванного, гармонического сознания. И потому его «чудный» мир выглядит не затронутым современными катастрофами. Это мир, созданный для человека, мир, где все меряется человеком. Человеку как венцу создания соответствует у Маротты необыденный характер окружающей его обыденности; его жизнь, при всей ее заурядности, мечена чудом. И настолько же, насколько обыденность у Маротты возвышенна, настолько природное, космическое очеловечено и одомашнено.
Встревоженное солнце никак не может попасть в игольное ушко переулка. Ветер поднимается к вершине горы с ласточкой на спине. Море скучает по людям.
Эта связь — человек и природа — так крепка, что ее невозможно разорвать.
«В августе, — пишет Маротта, — воздух здесь пахнет деревьями и юной плотью, как если бы листья росли на голове у ребенка». В этом образе-кентавре, в этих листьях-волосах весь Маротта с его благоговейной доверчивостью к окружающему человека миру.
Этот мир весь открыт человеку, весь к нему направлен, он доступен (он должен быть доступен!) самому элементарному восприятию не мысли даже, а руке, глазу.
Ветер невидим? Только не у Маротты! «Проехал велосипедист, пряча под раздувшейся рубахой, словно узел с краденым, охапку ветра».
И даже море, эта огромная свободная стихия, тоже соизмерима с человеком. «Человек, живущий на берегу, — замечает Маротта, — держит море у себя дома, как костюм в шкафу». И не только с человеком! Самое огромное и самое мощное таинственным образом связаны с самым маленьким и беззащитным, и когда Маротта пишет, что «султанчики пены» на морской поверхности похожи на «вспухающее горлышко у поющей птицы», он не только «гладит» море этим сравнением, словно котенка, он еще раз утверждает высочайшую предназначенность человека, через которого и «осуществляется» мир.
«Раздвиньте немного дом
Правда, различать этот замысел становилось все труднее. Маротта не мог не видеть, как резко стала меняться Италия с конца 1950-х годов. Страна, выдержавшая испытание фашизмом, не выдерживала испытания сытостью («итальянское чудо»), преобразовавшей Италию по типу массового общества и поставившей ее на грань духовной катастрофы.
Сознание Феллини вмещало происходящее в том смысле, что эта катастрофа, которую он показал в «Сладкой жизни», была для него не окончательной. За ней, пройдя сквозь нее, снова брезжил, продолжал брезжить свет «прекрасного замысла».
Сознание Маротты этих перемен не вмещало: происходящее застилало ему будущее, и свет «прекрасного замысла» светил ему только из прошлого, из прекрасного прошлого «до 1922 года».
Потому он и сказал: «Мы уходим».
И в 1963-м и в самом деле ушел — умер.
Но его книги все-таки не ушли, они остались.
Маротту всегда восхищал принцип взаимодополнения, царящий в гармоническом мире, где одушевленное дополнялось неодушевленным, природа — космосом, а человек — богом. И его искусство тоже было необходимой частью, необходимым дополнением искусства его времени: они смыкались, накладываясь друг на друга, как смыкаются — не механически, а глубоко проникая друг в друга — прошлое с настоящим. Так, скажем, его вполне можно воспринимать как дополнение картины мира, созданной Феллини, — картины мощной, горькой, трагической.
А у Маротты все не так! В окна, распахнутые в сад, влетают бабочки, навевая счастливые мысли, разговаривает во сне котенок по имени Родриго, успокоительное утробное гудение осы переносит нас в летний деревенский зной, и мать, совсем еще молодая, ведет нас домой, и мы на ходу почти засыпаем, доверившись теплоте милой руки, которую держим в своей. И вполне возможно, что, хорошенько прислушавшись, мы услышим в пустой темной кухне легкое детское дыхание давно умершей бабушки, а во внезапно установившейся тишине нашего плеча вдруг коснется (легко, как лист!) рука матери, которой тоже давно нет на свете.
Да, все это вполне возможно, хотя мы и знаем (как знает об этом и Маротта), что если, отходя от материнской могилы, мы услышим за собой звук знакомых шагов и резко обернемся, мы не увидим там «ничего, кроме горнего света».