На переворот в самой России — никакой надежды. Все усилия… разобьются о сплошную стену небывалого в мире шпионажа… Из-за границы спасение тоже не придет… Большевики, когда им грозит что-нибудь оттуда — бросают кость. Ведь награбленного не жалко. Нет, здесь восстание невозможно… И готовиться к нему глупо. Все это — вода на их мельницу.
Верно ли Немирович передал слова поэта? Если бы он чувствовал «небывалый в мире шпионаж» (что в 1921 году было, кстати, очень сильным преувеличением), то, вероятно, вел бы себя осторожнее…
По словам Немировича, в апреле-мае 1921 года Гумилев замыслил нелегальный побег через границу. Об этом же поэт говорил Соломону Познеру, отцу своего ученика. Но в самом ли деле он готов был бежать?
Начавшийся НЭП принес новые возможности, в том числе издательские. (В отличие от Ходасевича, у которого возвращение буржуазной пошлости вызвало резкое неприятие, Гумилев не склонен был к социальному мазохизму — он совсем не настолько был лишен здравого смысла, как это казалось Честертону.) Цех поэтов, Союз, «Петрополис», Дом Мурузи… Гумилев с такой страстью этим занимался! Готов ли он был бросить все начатое и, рискуя жизнью, с мешком за плечами переходить границу — притом что, если на то пошло, уже открывался путь для вполне легальной эмиграции? Скорее всего, планы, которыми поэт делился с Немировичем и Познером, были порождены коротким депрессивным настроением после Кронштадта.
Вот еще одно свидетельство, относящееся, видимо, к этим же дням. Философ и литературовед А. З. Штейнберг передает такие слова Гумилева:
Вот когда обнаружится, что самый умный большевик — это Троцкий, тогда все пойдет по-иному. Вы знаете знаменитое изречение Троцкого, что Красная армия как редиска, извне — красная, изнутри — белая?.. Бонапарт у нас уже есть! Это маршал Красной армии Тухачевский.
«Таганцевцы» после (или во время?) Кронштадтского восстания действительно пытались установить контакт с Тухачевским. В блестящем кадровом офицере, к двадцати семи годам ставшем «маршалом» (хотя формально это звание он получил лишь через пятнадцать лет), многие склонны были видеть потенциального Бонапарта, что в конце концов и стоило ему жизни. Гумилев в апреле-мае уже, видимо, не был связан с подпольной организацией, но его мысль работала в том же направлении. Разочаровавшись в народном восстании и подпольной борьбе, он теперь уповал на военный путч. И это снова подняло ему настроение. Не забудем, что он вел литературные кружки у красноармейцев. Может быть, даже пытался в какой-то момент заниматься среди них политической агитацией. И может быть, даже небезуспешно. По крайней мере, никто его не выдал.
Не исключено, что именно желанием на время порвать все связи с заговорщиками и обезопасить себя (для новых подвигов — в свите Бонапарта-Тухачевского?) и был, помимо прочего, продиктован переезд с Преображенской в Дом искусств. Может быть, это же заставило поэта воспользоваться предложением Павлова и на время уехать из города[179]. Возможно, задержись он на юге или в Москве до осени — все и впрямь обошлось бы. Но он вернулся как раз в разгар следствия.
В июле среди петроградской интеллигенции уже курсировали слухи о «каком-то большом заговоре», который расследует ЧК; Гумилев, по свидетельству Иванова, не знал, о том ли заговоре, в котором он участвовал, идет речь, но не мог не чувствовать, что тучи сгущаются. За несколько дней до ареста Юрий Юркун, недавний соперник в любви, предупредил поэта: за ним следят. Гумилев поблагодарил «Юрочку»… и ничего не предпринял.
Или все же попытался предпринять — нечто уж совсем странное?
Вот отрывок из письма литератора и филолога Бориса Павловича Сильверсвана к Амфитеатрову от 20 сентября 1931 года: