Душа Натана распахнута навстречу обретаемым в постоянных трудах впечатлениям. Они тревожат, радуют, жгут его. «Архивы продолжают свой бесконечный рассказ. Мы рады слушать. Нам дороги главные действующие.
Он не пугается, когда обретенный факт, свидетельство, находка не совпадают с его концепцией, не укладываются в нее, когда они что-то нарушают и вовсе разрушают в ней. Он не проектирует дорогу жизни и судьбы. Он не тянет героя за собой и своим замыслом, он погружается в того, о ком пишет, проходит с ним все изгибы его пути, не страшится противоречий героя ни с ним, с автором, ни с самим собой.
Он, погружаясь в материал, начинает жить в героях, как и они одновременно начинают жить в нем.
Из дневника – время подступа к «Первому летописцу»:
«Прохожу жизнь с Карамзиным: бездна поучительного».
«Наслаждение, редкостное, от занятий Карамзиным: движение по его жизни… Давно не получал такой радости».
В личности Карамзина и трудах его для Натана дороже иного многого – давно не получал такой радости! – дарование не умозрительно, а всем существом принять время как пространственный символ, это путешествие во времени, заменяющее езду в пространстве. Прошлое, воспроизводимое в его воображении историческими изучениями и поэтическим видением, у него, у Карамзина, не меньшая реальность, а если поглубже взглянуть – в чем-то и большая, чем настоящее. Потому что, прописывая картину прошлого, мы не в силах забыть исторического опыта, набранного человечеством и отложившегося в каждом из нас на протяжении последующего времени. И еще: обращаясь к истории, мы волею или неволею привносим в нее черты своей личности. Натан любит пушкинские слова о карамзинской «Истории»: «Нравственные его размышления своею иноческою простотою дают его повествованию всю неизъяснимую прелесть древней летописи». Здесь тоже, если и урок, то урок взаимопроникновения (так обозначает Натан отношения настоящего и прошедшего): ему дорог «моральный контекст», который обретает история, осмысляемая Карамзиным.
В сознании Натана прошлое и настоящее живут нераздельно («пожить, . сколько захочется, в разных эпохах» – и домой, в настоящее, это – не его), они ; постоянно воздействуют одно на другое прямой или обратной связью, движут- I ся в едином временном потоке.
Натан Эйдельман не мог по желанию «перенестись» в Швейцарию или Берлин. А был неутомимый путешественник. Его поездки по стране исчисляются десятками тысяч километров.
Помню, он сочинял одно из посланий тогдашнему главе Союза писателей Г.М. Маркову. Обозначал предполагаемые архивные поиски, пытался предугадать возможные находки, объяснял их значение. Но доводы, убедительные для Натана Эйдельмана, не имели ни малейшего значения для руководства Союза писателей. Марков ему попросту не отвечал.
Карл Павлович Брюллов после гибели Пушкина говорил одному из вельмож: то, что Пушкину не дали поехать в чужие края, – преступление перед русской культурой. Павел Воинович Нащокин, очень Натаном любимый, писал Пушкину о приехавшем в Россию Брюллове, которого царь понуждал к службе: «Что он гений, нам это нипочем, в Москве гений не диковинка, их у нас столько, сколько в Питере весною разносчиков с апельсинами».
Зарубежные впечатления, встречи, библиотеки, архивы, сам взгляд «оттуда» на нашу жизнь, на мучающие нас вопросы успели дать новый мощный толчок творческим замыслам Натана Эйдельмана (из американских архивов он привез 25 килограммов ксероксов). Первые чувства «невыездного» человека, вдруг очутившегося «там», переданы в тонкой книжечке «Оттуда», увидевшей свет уже после смерти автора. О своих поездках – а они только начинались! – он предполагал рассказать в большом одноименном труде чуть ли не на сорок листов. Не путевые впечатления – герценовское оттуда, «с того берега», преисполненное мыслями и заботами об отечестве.
В трудные времена нас поддерживал оптимизм Натана. Читая его книги, слушая его на трибуне или в дружеском Kpyiy, мы набирались, каждый в меру своих возможностей, его стойкости в отношениях с историческими обстоятельствами, убежденности, что времена преходящи.
Оптимизм Натана – жизнелюбие историка и поэта. Жизнелюбие – в бытийном, не в бытовом смысле (как принято ныне выражаться).
На страницах дневника: «веселое пирвовремячумство»; «временами я в отчаянии»; пушкинское: «мой путь уныл…»; совсем страшное: «я несчастлив». (А скольким казалось, сколько завидовало: удачливый счастливчик, общий любимчик!) Он горюет, что не одарен той веселой основой жизни, которую находит в Татьяне Григорьевне Цявловской, в своем отце, в дорогих ему людях старшего поколения, выдержавших испытание исторических ломок, войны, лагерей, самого образа повседневном жизни, постоянно настроенной на оскорбление человеческого достоинства.
Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное