– Думать всегда, парень, надо…– по давней, еще третьяковской привычке отвечать иногда неопределенно и только на то, что нужно ему самому, неспешно сказал Шмелев,– на то и голова тебе придана. Для думы.
Внизу, гремя разбитым стеклом, разжигали переносный фонарь. Светало. Шел второй час пополудни. Глухо вздыхал океан, нагоняя тоску, ломился в берег, выворачивал тысячелетние валуны.
– Загостились, загостились морячки…– перешвыривая тряпье на нарах, ожесточенно бормотал Егор Силов.
25
– Н-ну, даешь голову Геринга! – решительно сказал Иван и выхватил из мутной ржавой жижи селедочную головку. Через минуту он сумрачно поднялся от артельной посудины, отшвырнул ложку.
– Ох, доводят гады, до дубового бушлата… В бачке одиноко кружились серые крупинки, потемневшие капустные листья. Пахло затхлостью, псиной.
Бормоча: «Не принимает душа… аж по ногам пятна пошли… Эх, батько, слышишь ли?», Иван полез на верхние нары. Нары были шершавые, жесткие, вероятно уж никак не мягче старых николаевских.
Знавший сотни песен и на лету запоминающий любой мотив, Иван после расстрела Третьякова особенно пристрастился к старинным острожным песням, которые во множестве знал старый солдат Маркел Корнеич.
Стянешь ты его в овраг, догола разденешь,
Скинешь каторжный бушлат, а шинель оденешь…
– только для себя, забившись в глубь второго яруса, сквозь зубы завел Иван.
– Ну, шинель не обязательно – в Норвегии наш бушлат вернее послужит, чем итальянская шинель…– рассудительно сказал Шмелев, запихивая ложку в щель в стене,– ну-ка, лезь сюда и слушай… Подошло наше время…
Покойник-то Третьяков тебе никогда не рассказывал, как он с каторги у царя ушел? Ни к чему было? Как же ни к чему, когда он и здесь этот вариант предлагал? Ну так вот… Завтра нас опять в дальние каменоломни погонят. Руммель уехал, теперь режим, конечно, как всегда, начнет слабеть. Так мы еще день подождем, пусть конвой обтерпится. Ну, а на . третий… Если в наряде итальянцы будут…
Они долго шептались, совсем неслышные в вечернем гомоне тесной землянки.
Утром перед самым разводом на работу Шмелев сказал только:
– Сегодня. Буки. Итальянцы в наряде. Начинаю, как условлено, я…-и опять переходя на свое засекреченное штурманское наречие, предупредил:-Словом, следите, чтобы не проморгать твердого знака (По своду сигналов «твердый знак» означает: «Адмирал указывает курс»).
…Солнце било отвесными лучами, плавящими лед на склонах. Картинно и грозно рвали снега прокуренные временем гранитные клыки скал.
Океан был искусно отлит из старого голубого серебра, а вдали у горизонта казался синим, как на географической карте. Отвесной стеной поднимался он к небу где-то за третьим ярусом дальних гор, и их хребты мохнато, точно живые, уползали в сверкающую синеву.
После чадных потемок Догне-фиорда все вокруг – и далекий горизонт и ветер – было опьяняющим, кружило голову.
Партия военнопленных работала в каменном карьере – тридцать шесть скелетов в отрепьях всевозможных форм: моряков, летчиков, танкистов – под конвоем четырех неповоротливых пожилых солдат-итальянцев. План покойного комиссара предусматривал еще одно обязательное условие – наличие наклонной плоскости.
Лениво поднимались и обрушивались на породу ломы и кирки – гранит взлетал острыми брызгами. Дощатая дорожка ломано сбегала вниз. Гранит на тачках по дощатым скатам свозили к вагонеткам канатной дороги. Строился тот самый мол для стоянки подводных лодок, на который возлагал столько надежд капитан Хазенфлоу.
Ивана с утра лихорадило от нетерпения, он не спускал мрачно поблескивающих глаз со Шмелева, нагружающего битый гранит в тачку рядом. В наряде стояли одни и те же, давно примелькавшиеся и изученные солдаты.
Спина Шмелева напряженно сутулилась впереди. Капитан-лейтенант, казалось не особенно и напрягаясь, ловко гнал полную тачку под гору.
Могучее майское солнце – старый штурманский сослуживец и союзник всех мореходов – и сейчас было на его стороне. Его косые слепящие лучи ударяли прямо в глаза конвойному.
Еще сверху, от последнего поворота, увидев, что ближний конвоир закуривает, Шмелев вскачь пустил свою тачку под откос. Почти полтонны гранита, увлекая за собой и тачку и каталя, с угрожающим гулом и дробным рокотом понеслись вниз по узенькой дощатой дорожке.
Шмелев почти поравнялся с итальянцем как раз в ту минуту, когда тот, держа винтовку на ремне, переброшенном через локоть, осторожно подносил к смоляным черным усам зажженную спичку.
Кррак! Тачка соскакивает с узенького настила досок и, не замедляя скорости, горным обвалом рушится на конвоира. Солдат не успевает даже вскрикнуть.
Шмелев, оскалясь, рвет у него с локтя винтовочный ремень. Взмах приклада короток и страшен.
Иван, гнавший свою тачку следом за Шмелевым, явственно услышал хруст теменной кости – точно большое яйцо лопнуло.
Когда он, бросив тачку, сзади подскочил к командиру, тот уже рвал с пояса убитого ремень с подсумками.
– Карманы, карманы обшаривай, – не глядя на Ивана, хрипло бросил Шмелев, – им махорку эти дни выдавали-она собакам след перебьет.