– Третью рюмку я поднимаю за наше завтра – за авиабомбу, за танковую гусеницу и за добрый кованый сапог немецкой пехоты, которые растопчут в прах, подомнут под себя и поднимут на воздух пространства, некогда называвшиеся Россией, чтобы на навозе костей, на золе городов…
В дверь осторожно постучали.
Хазенфлоу прервал тост и вместе со стулом повернулся к двери.
Подтянутая фигура дежурного унтер-офицера показалась совсем неуместной в этой веселой и светлой комнате.
Назойливо призывая к хлопотливой действительности, плечи унтера перекрещивали ремни походной портупеи. Для него, не взирая на Седан, день был присутственным с самого утра.
– Какого черта, Фишер? – резко опросил Хазенфлоу.
– Русские военнопленные из восьмого блока, господин капитан…– отчетливо начал было унтер, но, вполглаза покосясь на стол, сбился и быстро отвел зрачки в сторону – долг службы, тяжелый и небезопасный долг, к которому приучали не один день, обязывал его испортить праздник господ офицеров.
– Что русские военнопленные, что восьмой блок?! – брюзгливо прикрикнул Хазенфлоу.– Какого дьявола вы там мямлите? Докладывайте и убирайтесь вон, я занят.
– …Ссылаются на подписанный вами приказ по лагерю. Они так и сказали: начальник лагеря сам установил часы приема больных, а немецкая аккуратность…
– К черту немецкую аккуратность! – так громко, что жалобно звякнули рюмки, рявкнул Хазенфлоу.-Они смеются над вами, идиот!
И Шампань, и Любек хлынули в голову капитана Хазенфлоу и темно-багровым заревом вспыхнули на его щеках.
– Я крикнул на них, господин капитан, и прикладом сбил одного с ног,– боясь, что ему не дадут высказаться, заторопился дежурный,– но они продолжали ссылаться на вас. Тогда я взял автомат на руку. Однако старший унтер-офицер Фрост приказал отставить стрельбу и доложить лично вам.
Хазенфлоу вскинулся из-за стола и тут же, будто невидимая рука дернула за шнур, привязанный к его поясу, грузно опустился на заскрипевший стул.
Ни Шампань, ни сам Любек не вольны были вмешиваться в его хозяйские планы – русские должны были работать из часа в час, изо дня в день, как поршень, и из них надо выжать все, на что они способны.
Капитан, не глядя на стол, протянул руку за бутылкой, под пальцы попалось знакомое горлышко с фарфоровой, пружинно застегивающейся пробкой.
Сопя, пофыркивая и отдуваясь, он выпил два стакана пива и уже успокоено, поучающе сказал:
– Фрост был прав, Фишер, стрелять их без толку не следует… Следует поставить дело так, чтобы они работали, ясно? Все ваши мысли должны быть направлены только на это… Итак, я попрошу вас, герр доктор…– Теперь в голосе Хазенфлоу было только корректное сожаление, хотя в душе он был даже доволен придраться к случаю и избавиться от новой лекции о травмах.– Что поделаешь, часы приема больных – это закон. Но попрошу вас – никаких поблажек. Только лекарство.
Освобождение от работ получают одни мертвые. Всем остальным – только лекарство.
…Дарлиц-Штубе надел поверх парадной тужурки свежий амбулаторный халат, застегнул его рукава и сунул парабеллум в журнал приема больных. Врач Дарлиц-Штубе был готов к приему заболевшего военнопленного.
Черная, злая латынь оскалилась на выпуклом стекле и фарфоре пузырьков и банок. Пренебрежительно-холодно к немощам человеческой плоти сверкал никелированный глянец скальпелей и хирургических ножниц.
Приемный покой был скучен и чист, как морг после уборки. Люди не любили его посещать.
Услышав шаркающие шаги в коридоре, Дарлиц-Штубе откинулся на спинку стула. Лицо его стало злым и острым.
Переводчик – гвардейского роста белокурый детина – наготове стоял справа от стола.
Шаги оборвались, зашаркали снова и снова оборвались уже у самой двери. Русский шел с трудом.
– Шнель! Беком! – не прибегая к помощи переводчика, повелительно прикрикнул Дарлиц-Штубе.– Время дорог!
Дверь открылась не сразу. Человек в полутемном коридоре долго не мог найти поворачивающуюся книзу ручку.
Войдя, он остановился на пороге, зябко натаскивая на плечи черную форменную куртку с позеленевшими от сырости медными пуговицами. Лицо его было почти до синевы бледно.
Прямая рама дверных косяков подчеркивала полное несоответствие его фигуры всему окружающему, точному и чинному порядку амбулатории.
Русский пришел из другой, порабощенной половины мира. Глаза его поблескивали горячечным огоньком. Сине-белые полосы заношенной флотской тельняшки плотно обтягивали широкую грудь.
– Матрос. Черный дьявол,– сразу определил Штубе.
Чуть перекосив брови, насмешливый, холодный, он в упор рассматривал русского. Брови его сдвигались.
«Ну, а в самом деле, какого же дьявола ему их вообще лечить, два с половиной черта? Где логика? Фюрер тысячу раз прав: им надо давать рвотное при ранении в грудь, карболку– при кровавом поносе и стрихнин – вообще».
– Кто… тут врач? – наконец прерывисто спросил матрос, тщетно стараясь сдержать дрожание нижней челюсти, и медленно подошел к столу.
– Фамилий? – коротко бросил переводчик.
– Шмелев Павел, барак номер восемь…