– Н-да, ни черта такой разговор не стоит…– сказал из темного угла верхнего яруса Егор Силов, меланхолически, точно шелковый шнур, наматывая и сматывая с пальца свой богатейший, выращенный еще в подражание старым волжским капитанам ус.– Бредит человек. Невесть что несет.
Третьяков, нахмурясь, повернулся к бывшему старшине второго орудия эсминца «Мятежеый» – они разговаривали с Корневым с глазу на глаз, при чем же здесь третий, пусть и однополчанин? Пробрать Корнева он мог и в одиночку и ни в какой поддержке, хотя бы и со стороны своих, не нуждался.
Егор, все так же меланхолически глядя на комиссара, навинчивает на палец свой ус.
– Чем же это он так уж плох – такой разговор? Люди-то живые…
– Да я не о ком-нибудь, я о Шмелеве, Андрей Федорович…– быстренько сматывает завитки с пальца Егор Силов.– Вы что-то не так меня поняли. Бредит, говорю, капитан-лейтенант, миноносцем командует. Лишний бы кто, говорю, не услышал.
По заострившемуся лицу Шмелева разливается успокоенная улыбка.
На эскадре в десяток горнов играют боевую тревогу. Их медные высокие голоса разбрасывают по всем батарейным палубам, башням и казематам бодрящий, приплясывающий мотив. Горны совершенно явственно выговаривают:
Наступил этот час,
Когда каждый из нас
Должен выполнить
Воинский долг…
Алые косые крылышки флагов бьются по ветру на гафелях кораблей под синей бескрайностью неба.
Необычное, побеждающее болезнь напряжение проступает на лице Шмелева. Пот крупными каплями вскипает на висках.
Капитан-лейтенант вдруг садится на нарах, обеими руками ощупывает грудь, бока, живот. Говорит шепотом, с трудом шевеля спекшимися в жару губами:
– Да где же оно? Старшина! Я вас спрашиваю!
И лезет срывающимися пальцами под бушлат. Нащупывает в его подкладке тонкие складки и рубцы полотнища и сразу – будто из-под него убрали подпорки – валится на спину.
Иван, не говоря ни слова, ложится рядом со Шмелевым и, крепко обняв его одной рукой, горячим шепотом уговаривает поменяться бушлатами.
И опять где-то вдалеке шипят, осыпаясь, струйки песка, вконец обнаглевшие крысы суматошливым хомячьим бегом носятся под нарами. Но, покрывая все шумы, низким басовитым гулом воют вентиляторы на головных дредноутах, над горизонтом уже густеют дымки встречной вражеской эскадры, и вот-вот весь стык воды и неба опояшется вспышками орудийных залпов и белые водяные столбы, курясь и медленно оседая, встанут над местом боя.
– Похоже на пневмонию…– значительно поиграв желваками на острых скулах, глубокомысленно и безапелляционно установил чернявенький мальчик с эмблемой лекарской мудрости – змеей и чашей – на выгоревших, алых когда-то, петлицах. Но природная добросовестность берет верх, и юнец жалобно признается:– А может быть, просто грипп или малярия. Черт ее знает. У меня же практики совсем не было. Нужно врача вызвать. Ох, не примет сегодня проклятый колбасник – праздник у них какой-то…
12
– …Сегодня, так же как и вчера и завтра, первую рюмку я поднимаю за фюрера! – тоном воскресной проповеди возгласил Хазенфлоу. Выпили все стоя.– Вторая рюмка идет за наш вчерашний день, за кровь и железо, надежным цементом спаявшие Империю, за юность Великой Германии, за Седан! – капитан передохнул и со своей всегдашней пунктуальностью дополнил:– а также за второе сентября 1941 года (Французская крепость Седан, сдача которой 2 сентября 1870 года решила исход франко-прусской войны, окончившейся поражением Франции), которое может опоздать на пару недель, но которое неотвратимо…
Даже выпивший, разомлевший, да все же высокомерно улыбался – немецкие войска на днях заняли Екатеринослав.
Вино вспыхивало, растворяя в себе солнце.
Сам Хазенфлоу, исполняющий обязанности его адъютанта лейтенант Юлмус Нидерштрее – австриец, бывший студент Венской консерватории, Дарлиц-Штубе – военный врач оккупационного корпуса и капитан итальянской службы Туриньи – когда-то подданный Франции, но настолько забывший все вчерашнее, что при нем можно было поднять рюмку даже и за Седан,– сидели за небольшим столом, тесно уставленным тарелками и графинами с вином.
Равно семьдесят один год отделяли компанию от того дня, память о котором свела ее к одному столу в комнате старшего. Этот, будто бы самый обычный на первый взгляд, стол обладал сегодня совсем необычными свойствами. Именно он, поднявший на своих четырех гнутых ножках все совершенство чужой завоеванной кухни, переносил компанию самое меньшее на две тысячи километров к юго-западу, к вечно цветущим благоуханным берегам Средиземного моря.
Весна, юг и дважды – в семидесятых и сороковых годах – завоеванная Франция отражались в каждой тарелке. Для Норвегии – во всяком случае, для германского концлагеря в губернаторстве фиордов – это было придумано совсем неплохо. Праздник старинного позора Франции – ее двойного, раз уже смытого и навязанного ей вторично позора – был подчеркнут всем цветником блюд и винами почти исключительно французского происхождения.