Карарбах встревожился, решительно встал, сбросил с плеч дошку, быстро подошел к вещам, достал из потки две новые ременные подпруги и попросил полить ему из чайника на руки. Павел бросился в палатку, принес мыло и полотенце.
Сулакикан торопила старика. Она стояла спиной ко мне. Плечи её беспрестанно вздрагивали.
А за холмом в пустынной тишине отчаянно кричала женщина. К этому крику, как к боли, никогда нельзя привыкнуть. И никогда нельзя забыть, если хоть раз услышал.
Пастушка увела Карарбаха. Он шёл торопливыми шагами, взволнованный и как будто неуверенный...
Крик Инги перешел в стон; и нам казалось, что вместе с ней стонут и холмы, и тайга, и небо...
К стону Инги присоединяется голос старика. В нем сострадание, ласка; он мягко говорит что-то, упрашивает, потом угрожает и начинает стонать сам вместе с Ингой, как бы принимая на себя её муки...
Ушёл в тучи месяц, и густая тень прикрыла холм, стоянку, тайгу. Ещё мрачнее стало на земле, и ещё более тяжелым казалось нам наше беспомощное ожидание.
—Клянусь, она не выдержит этой пытки! Да и чем поможет ей этот древний старик? — сказал Павел, безнадежно покачав головой.
—А вот мы с тобой только вздыхаем и тоже ничем не можем помочь. Не пойти ли нам туда?.. — предложил я.
—Там и без нас много свидетелей. Да и что мы сделаем?..— ответил Павел.
Голос Инги стихает, будто доносится из-под земли. Но старик, наоборот, стонет всё натужнее, всё громче... И внезапно все обрывается, смолкает. Становится так тихо, что до слуха доносятся шелест ветерка, шёпот какой-то проснувшейся птицы, вздохи уставшей земли...
В этот нестройный шум звуков ночной природы ворвался пронзительный крик, который ни с чем уже не спутаешь!
—Родился, ей-богу, родился! — заорал Павел и в дикой радости схватил Загрю и так тряхнул, что тот едва вырвался.
Да, это был первый крик ребенка!
С души свалилась тяжесть. Ветер тихо качал лесную колыбель. И что-то ласково шептали кроны...
Долбачи щедро подложил дров в костёр, и горячее пламя весело заполоскалось в воздухе. Длинный Майгачи вылил из чайника старую заварку, направился к ручью за водой. Из чума вышла Сетыя. Она улыбалась. Подойдя к костру, повесила на таганы котлы с мясом, сваренным ещё вечером, стала накрывать на «стол».
Был предрассветный час. Ночь без луны и без звезд теперь казалась необыкновенно ласковой. И как-то приятно шумела под ветерком засохшая осока на болоте, балагурил ручей, и сырой туман уходил к речным долинам. Все в природе было спокойно, как вчера и как сто лот назад...
Из за холма показался Карарбах. Оп двигался пьяной походкой; казалось, вот-вот упадет и больше не встанет. По лицу из pан сочилась кровь, и от этого оно казалось изувеченным пытками. Старик бросил на ворох вещей ременные подпруги, которыми, видимо, подвешивал в чуме роженицу, чтобы облегчить ей муки, и, опустившись у огня на шкуру, безвольно уронил голову. Перед нами сидел прежний, глухой, одинокий Карарбах и устало смотрел в огонь.
Пастушка налила ему в кружку крепкого чая, поставила туесок со спелой брусникой, положила лепешку. Старик что-то промычал, привлекая к себе внимание. Затем показал на Сетыю, а потом в сторону чума за холмом.
—Девочка родилась,— пояснила пастушка и ушла в чум к плачущему ребенку. — Вот и хорошо! — с облегчением сказал длинный Майгачи.— Отец хотел дочку.
Я взял ножницы, йод и бинт, чтобы сделать старику перевязку. Очень хотелось узнать, что сроднило Карарбаха с Загрей. Где они встретились? Но старик не в силах мне ничего рассказать, придется дожидаться Лангару.
На стоянке заметно её отсутствие. Совершенно очевидно, что здесь все нуждаются в её опеке, в её советах, в её распоряжениях. Она, как самая большая головешка в костре: убери её — и огонь погаснет.
Карарбах поднял отяжелевшую голову. Поправил костёр своими жилистыми, натруженными руками, налил из кружки в блюдце чаю, подождал с минуту, пока остынет, стал пить, громко втягивая в себя каждый глоток.
Для Карарбаха чай — священный напиток, самая лучшая отрада. Пусть уж напьётся. Пусть усладит душу, а потом я забинтую ему голову.
Вот он поймал мой взгляд. Пытаюсь жестами объяснить старику, что непременно надо перевязать раны, иначе они долго не заживут.
Но он отрицательно качает головой. Затем оставляет недопитый чай в блюдце, берет двумя пальцами из костра щепотку золы, прикладывает к ране на лбу, начинает растирать.
Я снова пытаюсь объяснить ему, что если это и не вредно делать, то, во всяком случае, и бесполезно. Но тут появляются Лангара с Сулакикан. Старуха подходит к костру, строгим взглядом окидывает стоянку. В глубоких морщинах на лбу и на щеках тоже усталость.
Сулакикан что-то говорит Сетые, и та, захватив постель, идет за холм.
—Ты пошто стоишь, чего ждешь? Трудный день ушел. Надо кушать, чай пить и спать,— бросает Лангара мне и подсаживается к Карарбаху.
Потом спохватывается, дает какие-то распоряжения пастушке. Та развязывает котомку старика, достает из неё свежую печенку, передает Лангаре. Старуха ест её как лакомство, ловко отсекая кусок за куском.
—Почему не угощаешь Карарбаха? — спрашивает её Павел.