Как человек, Владимир Сергеевич настолько отвечал и внешне и внутренне христианскому идеалу, что Н. И. Крамской взял его натурой для известной картины «Христос в пустыне».
Все спиритуалистическое, мистическое и метафизическое было чуждо Зинину. При всей своей симпатии к человеческим достоинствам Соловьева он неизменно вступал с ним в спор, и при огромной эрудиции у обоих слушать спорщиков было поучительно и интересно. Александр Михайлович иногда нарочно заводил разговор на темы, вызывавшие столкновения мнений, и затем, примиряя разгоряченных диспутантов, говорил:
— В спорах познается истина!
Единственной истиной, вынесенной Зининым из столкновений с знаменитым философом, оказалось стойкое убеждение в том, что в мистических идеях и математические доказательства ничего не значат.
Вместо математических доказательств Николай Николаевич стал отвечать на туманные доводы остроумными шутками и парадоксами. Заходила речь о видимом и невидимом, о неслышимых голосах потустороннего мира, он отвечал:
— Невидимое хорошо для слепых, неслышимое — для глухих!
Возвращаясь изредка к вопросам медиумизма, Бутлеров спросил как-то:
— Николай Николаевич, а как смотрел на медиумизм Фарадей?
— При мне с ним разговаривали об этих вещах какие-то журналисты. Они спрашивали его: как он относится к общению с духами? Он отвечал так: «Духи меня не интересуют. Но если эти господа желают со мной беседовать, то пусть потрудятся найти способ со мной объясняться!» Фарадей был всегда джентльменом, — смеясь, заключил свой рассказ Зинин.
Но между шуток и острот он пытался исследовать и понять происхождение мистических идей в таких светлых и больших умах, как Бутлеров и Соловьев, Крукс и Уоллес.
Бутлеров охотно отвечал ему:
— Дать явлению, происходящему в веществе, объяснение, основанное на принципах механики, — высшая цель современной науки. Но чем выше порядок явлений, чем глубже, так сказать, оно захватывает недра вещества, тем труднее дойти до такого объяснения… С полной достоверностью подвергаются расчету массовые механические явления, имеющие место перед нашими глазами, в земной природе, часто вызываемые нами же самими. Но гораздо труднее становится вопрос, когда дело касается таких мельчайших долей вещества, какие могут быть мысленно достигнуты механическим делением, доводящим нас до частиц: молекулярные физические явления не так легко поддаются рассмотрению механики. А при дальнейшем шаге, до последних предполагаемых мысленно пределов деления, до явлений в крайних единицах вещества, механика оказывается пока еще почти не приложима. Атомистическая механика существует лишь в зародыше, хотя нельзя сомневаться в том, что механическое объяснение приложимо в химии…
До сих пор все, что говорил ученик, учителю было понятно и не вызвало у него возражений.
— Далее, — продолжал Бутлеров, — мы встречаем гармоническую совокупность физических и химических процессов: она является там, где развивается жизнь. Рядом с этими процессами мы видим новые более сложные и тонкие явления, доходящие постепенно в совершенствующемся ряде организмов до явлений жизни духовной. Нет ничего естественнее, что человек, убедившийся в силе и значении механического объяснения для процессов наиболее изученных, наиболее доступных нашему пониманию, хочет приложить его и к явлениям высшего порядка. Он придерживается в этом лишь непременного правила здравой науки — не прибегать к новым гипотезам и принципам, пока прежние еще годятся… Но если в объяснении явлений химических механика еще крайне слаба, хотя в возможности существования атомистической механики и нельзя сомневаться, то там, где дело касается жизненных процессов, самая возможность приложения механических принципов часто становится весьма проблематичной…
Итак, вопрос упирался в самую основу всякого миросозерцания, в вопрос о природе сознания, в тайну возникновения самосознания, в темные уголки субъективизма, не освещенные еще светом наук».
В этих темных углах и рождались мистические идеи, для которых самые математические доказательства не имели значения. Бутлеров искал ответа в недрах вещества; Зинин не сомневался в том, что естествознание стоит у порога тайны, но для многих вопрос казался вообще неразрешимым.
В 1876 году ученик Гельмгольца и учитель Сеченова Дюбуа-Реймон, выступая с речью «О пределах познания природы», заключил ее крылатым словцом: «Ignorabimus!» — знать не будем, никогда не перейдем положенной нам границы познания мира, который «с возникновением сознания становится вдвойне непостижимым».
Разрушение границ самопознания начал Сеченов. Как возникает сознание, мышление, «душа», объяснил Павлов. Открыв законы высшей нервной деятельности, он снял таинственную завесу, скрывавшую от Бутлерова и Соловьева, от Крукса и Уоллеса деятельность нашего мозга. Темные углы теперь ярко освещены нашей наукой.