— Побили друга нашего, Насера! — Отец произносил фамилию египетского вождя с ударением на втором слоге. — Войско его, технику — всё вдрызг. Это сколько ж наших денежек ухнулось! Вот тебе и «Герой Советского Союза». Позорище! До чего ж надо было Никите сдуреть, чтоб такому упырю звезду золотую повесить! У нас на фронте летчикам «Героя» давали за двадцать сбитых. Одним меньше — уже хрен получишь. А нам, артиллеристам, как ни воюй, вообще не давали никогда. Разве только в противотанковой, дак те — смертники… А этот «герой» за Гитлера воевал и своих коммунистов египетских по тюрьмам запытал и переказнил. А мы, что с Никитой, что без Никиты, его всё облизываем, как котеночка: ухти, наш прогрессивный! Во друзей себе выбираем, ети их в корень…
И вдруг, забыв о мировой политике, отец остро взглядывал на него и говорил:
— Редко бываешь у нас, сынок.
— Так работаю же. И учеба. Третий курс у нас тяжелый, летняя сессия — пять экзаменов.
— Да я понимаю, — кивал отец, — понимаю… А Нину твою совсем редко видим. Чего она с тобой не приезжает? Стесняется, что ли?
— Ну что ты! Просто дел очень много. В институте и по хозяйству.
— Это хорошо, — говорил отец, — когда у женщины по хозяйству много заботы. Но хотелось бы и видеться! А то до сих пор не познакомились по-настоящему. Я с ней так и эдак пытался поговорить, — молчит, улыбается. «Да» и «нет» — вот и вся беседа.
— Значит, умная, раз не болтливая! — вставляла мать.
— Вот, разве что умная, — соглашался отец. — Да, сынок?
Он не ответил отцу. В своем вращении по кругу, в усталости, в пелене он попросту не задумывался над тем, умна ли Нина. Так же, как над тем, счастлив ли он теперь, когда всё сбылось и она принадлежит ему.
Да и что толку задумываться, вспоминать прежние мечтания? Что толку сравнивать Нину хотя бы с той же Стеллой? Всё равно, он любил Нину, и если уж она не могла измениться, пусть бы оставалась какая есть — с холодностью своей, с непонятностью, лишь бы только была с ним!..
Она начала меняться еще в институте.
Первые три курса, шумные, пестрые, с калейдоскопической сменой предметов и преподавателей, чем-то всё же походили на школу. А осенью 1967-го, на четвертом курсе они вступили в тишину кафедры, которая должна была дать им специальность.
Кафедра занимала два длинных коридора, скрестившихся буквой «Т», в институтском корпусе, куда их прежде не пускали. Они впервые прошли этими коридорами, где громоздились темные шкафы, набитые приборами и лабораторной посудой, где за тяжелыми дверями слышались гул и жужжание работающей аппаратуры. Они читали мерцающие стеклянные таблички на дверях: «Профессор», «Доцент», «Лаборатория термохимических испытаний», «Не входить, высокое напряжение!»
А в конце одного из коридоров им открылась маленькая, всего на одну группу, только для посвященных, лекционная аудитория. Здесь впервые узнали они о материалах и приборах, которые будут создавать, услышали о заводах и НИИ, куда придут работать. Всё поначалу обрисовывалось смутно и волнующе.
Ах, этот странный мирок институтской кафедры второй половины шестидесятых! Еще не стало обыденным всё, что так бурно влила в жизнь наука за два каких-то десятилетия после разрушений войны — ракеты, спутники, космические полеты, атомная энергия, телевидение, электроника, кибернетика, реактивные лайнеры, полимеры и полупроводники. Еще чудесный ореол переливался над каждым из этих слов, сияние его отражалось в стеклах бесчисленных приборов в кафедральных кельях, ложилось отсветами на лица всех, кто считался причастным к магии. И казалось, не только отметки в зачетной книжке и стипендия на следующий семестр, а сама судьба зависела от тех преподавателей и сотрудников, что встретили их здесь.
У Григорьева-то никаких отношений с ними попросту не сложилось: учился он средне, в студенческом научном обществе не занимался — не хватало ни сил, ни времени. По-прежнему подрабатывал на хлебозаводе и задремывал на лекциях (в маленькой аудитории это было слишком заметно, и Нина следила за ним еще бдительнее). А по выходным — отправлялся разгружать вагоны на овощной базе.
Сетки с картошкой, которые там приходилось таскать, были и тяжелее, и грязнее ящиков с хлебом, а гонка — куда беспощаднее. Даже в холодную погоду распаришься и обольешься потом. Зато после такой разгрузки, изломанный и отплевывающийся черной земляной пылью, он брел домой с красненькой десяткой в кармане: расплачивались на овощебазе сразу и не скупясь.
А денег требовалось всё больше. Хоть Нина и не позволяла себе лишнего, что-то самое необходимое для молодой женщины ей все-таки надо было покупать. Одни высокие кожаные сапоги, как раз в то время вошедшие в обязательную моду, стоили рублей восемьдесят. И эти деньги он хотел заработать полностью, чтобы не пришлось ничего просить у родителей. Для него покупка сапог стала символом его мужской дееспособности. Как же он был горд, когда они в конце концов купили Нине сапоги! Именно такие, какие она хотела, — темно-коричневого цвета, из глянцевитой кожи, красиво облегающие ее стройные ноги!