Читаем Зимний скорый полностью

И завод — маленький, славный заводик, овеянный вкусным, теплым запахом, — оказался совсем недалеко от уютной однокомнатной квартиры, которую он, тоже сам, отыскал и снял на целых два года вперед. Ее хозяева завербовались куда-то на север. (Кольнула память об уехавшей туда же Стелле, о темно-зеленых ее, выпуклых диковатых глазах, о смешной раздвоенной нижней губе. Кольнула — и тут же выветрилась. Что было, то прошло, он перед ней не виноват!) Платить — всего сорок рублей хозяевам, да квартплату и за свет, — ну, полсотни с небольшим, совсем немного за отдельное жилье. Сейчас комнату в коммуналке снять — от тридцати до сорока, он во всем начал разбираться. Вот так-то! Даже у отца изменился тон: «Молодец, молодец, сынок! Учебу только не запусти…»

Накануне свадьбы познакомил Нину с Мариком. Ждал, что тот будет смотреть на Нину, и хотел, чтобы Марик смотрел, чтобы увидел, какая она красивая. Марик же, хоть на Нину и взглядывал, больше смотрел на него самого. С каким-то радостным изумлением. И Григорьев понял: да, только вчера были шестьдесят третий год, пляжи на заливе, дурашливая болтовня, детство. И вот — он женится, первым уходит во взрослый мир.

От Димки пришло письмо: громадные буквы «ПО3ДРАВЛЯЮ» и целый лес восклицательных знаков.

День свадьбы, высший миг его торжества, остался в памяти бело-голубым ожогом фотографической вспышки: мраморные лестницы дворца и парадный зал, Нина в снежно-искрящемся платье с фатой, цветы, мелькание лиц — родных, знакомых, полузнакомых; подвыпивший отец с поднятой рюмкой, смеющиеся губы Нины, приближающиеся под крики «Горько!». И вслед за щелчком фотоаппарата — мгновенный провал в темноту…

Нине было больно. Опять солгали книги, солгали все поэтичные описания первой ночи и восторгов мужчины, благодарного своей возлюбленной за ее «чистоту». Солгали рассказы приятелей («Сперва охала, а потом выпускать меня не хотела!»). Он и представить не мог, что его самые осторожные движения будут причинять ей такую страшную, разрывающую боль. Она лежала распятая. Нагота ее, белеющая в темноте, лепная нагота богини, о которой он столько мечтал, казалась жалкой, а запрокинутое лицо с черным провалом рта приводило в отчаяние.

Перепуганный, он бормотал «Прости, прости!..», осыпал виноватыми поцелуями ее плечи и грудь. Она покорно шептала: «Ничего, я потерплю!» Но стоило ему, боязливо и бережно, сделать усилие, чтобы проникнуть в нее, как всё повторялось: вскрик страдания, его умоляющее «Прости, прости!» и ее обреченное, безнадежное «Ничего, ничего, я потерплю…»

Потом, лежа рядом с ней и всматриваясь в ночной блеск ее заплаканных глаз, он говорил ей о своей любви и благодарности. Нежные слова, которые он выдыхал шепотом, смешивались с ее дыханием. Он словно заговаривал не только ее затихающую боль, но и собственный страх. Чего он боялся? Должно быть, ее ненависти или отвращения, того, что казалось самым худшим.

И в следующие несколько дней он радовался тому, как быстро прошла ее подавленность, возвратилось к ней привычное спокойствие, начали звучать в словах, обращенных к нему, знакомые, чуть снисходительные нотки. Радовался, пока не осознал, что это как раз и есть самое худшее: всё вернулось на круги своя…

На хлебозаводе им выдавали белые нитяные перчатки, а деревянные лотки для буханок были отполированы трением, как лакированные. И всё равно, после каждой смены перчатки становились темно-серыми, а в ладонях и в пальцах покалывали занозы.

Сама ночная погрузка была похожа на сцену из детективного фильма: темный дворик, машина-фургон с распахнутыми боковыми дверцами, ярко освещенный проем в черной стене, откуда по лязгающим роликам выезжают низкие ящики. Темные колеблющиеся фигуры подхватывают их, переносят, с треском и cтуком вдвигают в недра фургона. Слышится хриплое дыхание, быстрые злые матюги. Чуть поодаль невозмутимо разгорается и пригасает огонек шоферской папироски. Нетерпеливо сигналит за железными воротами следующая машина. Быстрей, быстрей! Уже не хватает дыхания и пот заливает глаза…

Грузчиков не пускали в цех (запрещала какая-то санитарная комиссия). И, когда наступал перерыв в потоке машин, они рассаживались тут же, во дворике. Разламывали буханки горячего, мягкого хлеба. Сонно жевали. Покуривали. Всё — молча, каждый сам по себе. Люди в их маленькой бригаде менялись так часто, что Григорьев не успевал запомнить ни лица, ни имена.

Сюда приходили за ночным заработком студенты. Появлялись какие-то бледно-желтые существа, похожие на высохшие стебли, — испитое городское отребье. С ними нужно было не зевать: по слабости они могли выронить тебе под ноги свой лоток или сослепу столкнуться с тобой в темноте.

Мелькали сразу узнаваемые, вечно раздраженные физиономии недавно освободившихся «зэков». Этих тоже надо было сторониться. Они тоже могли налететь на тебя и даже сшибить с ног, но не случайно, а расчетливо, злобно и сильно: если не будешь достаточно почтителен и проворен, чтобы мгновенно уступить дорогу.

Перейти на страницу:

Похожие книги