Милена поняла, что деваться некуда, надо петь. Она встала около подруги, по привычке положив правую руку на край пианино, неподвижная, уверенная, что не сумеет издать ни единого внятного звука. Все-таки она осмелилась посмотреть в зал, где свет уменьшили, но не совсем потушили, и тут со всей ясностью осознала, что впервые в жизни стоит перед настоящей публикой. Многие ободряюще улыбались ей, и она была тронута такой доброжелательностью. Она нашла глазами Бартоломео, который сидел у окна со своими товарищами, взгромоздившись на спинку стула. Юноша поднял два пальца – знак победы. Как жаль, подумала Милена, что я ничем не смогу их порадовать – у меня ничего не получится. Тишина настала абсолютная, ожидание достигло апогея.
– Шуберт, 764… – тихо скомандовала Дора, но, уже приготовившись играть вступление, остановилась и незаметно сделала Милене знак рукой. Девушка не поняла.
– Что такое? – чуть слышно спросила она.
– Фартук… – прошептала Дора. – Фартук сними…
Только тут вспомнив о своем наряде, немного странном для певицы, Милена приоткрыла рот с таким испуганным выражением, что зрители покатились со смеху. Торопясь развязать на спине тесемки своего белого кухонного фартука, она только туже затягивала узел и вынуждена была призвать на помощь Дору. Но у Доры тоже ничего не получалось. И чем бестолковее они путались в завязках, тем громче становился смех. Это продолжалось с минуту, а казалось – вечность, и под конец Милена не выдержала и тоже рассмеялась, показав наконец людям просветлевшее лицо. И тут все, кому довелось видеть Еву-Марию Бах, оторопели. Они узнали ясные, смеющиеся глаза той, которую когда-то так любили, ее щедрую улыбку, ее способность радоваться жизни. Не хватало только пышных белокурых волос.
– Шуберт, 764, – повторила Дора, и на этот раз они действительно начали.
Безусловно, никогда еще Милена не пела так плохо. Ей казалось, что она собрала все ошибки, ни одной не упустила – все ошибки, которые так старательно исправляла одну за другой за десятки часов упражнений. Она отставала от аккомпанемента, опережала его, путала слова, голос у нее то и дело выходил из повиновения. На последней ноте она оглянулась на Дору, чуть не плача, ненавидя самое себя. Но горевать было некогда. Раздались аплодисменты, а едва они стихли, Дора заиграла следующую lied[2].
Теперь дело пошло лучше. Милена понемногу обретала новую для нее уверенность. Мир снизошел ей в душу, и ее голос разлился наконец вольно, полнозвучный и чистый.
Хелен, не дыша, мостилась на краешке стула в глубине зала. Ее сосед, мужчина лет пятидесяти, покачивал головой, насилу справляясь с нахлынувшими чувствами.
– Она поет почти так же прекрасно, как ее мать, эта девочка. Ах, мадемуазель, слышали бы вы нашу Еву… Как вспомню, что они с ней сделали, сердце переворачивается…
Какая-то возня и ругательства позади заставили их обернуться. У входных дверей люди-лошади удерживали человека, видимо, пытавшегося ускользнуть из зала.
– Выходить нельзя… – терпеливо объяснил самый здоровенный, держа нарушителя на весу. – Господин Ян не велел.
После чего усадил пленника обратно и положил ручищи ему на плечи, чтоб сидел смирно, словно тот был непослушным ребенком.
Спокойствие было восстановлено, и Милена с Дорой исполнили еще четыре lieder. Хелен узнала последнюю, которую Милена разучивала при ней:
выводила она, и благоговейное внимание было ей наградой. Люди ловили малейший оттенок ее голоса, даже чуть слышное постукивание ногтем о край пианино в минутной паузе. И когда отзвучала последняя нота, никто не осмелился нарушить молчание.
– Давай «Корзинку», – шепнула Дора и наиграла пару тактов.
Слушатели просияли. «Корзинка»! Милена будет петь «Корзинку»!
Давным-давно забылось, кто сочинил эту песенку с наивными незатейливыми словами и негромким медлительным мотивом. Ее передавали из уст в уста сквозь века, не пытаясь понять, что она, собственно, означает. Фаланга, бог весть почему, вообразила, что в ней есть какой-то скрытый смысл, и петь ее запретили. Разумеется, это был вернейший способ превратить простенькую песенку в гимн Сопротивления, подобно тому, как гигантский боров Наполеон стал его талисманом. Никто так и не знал, что же все-таки было в этой пресловутой корзинке. Знали только, чего там не было, и это-то, должно быть, и бесило фалангистов.
запела Милена, —