Читаем Зимнее солнце полностью

Так что я о собственности не думал (тем более, что моей она ведь по–настоящему и не была). А вот о единственности взял, да и подумал — однажды, лет семи или восьми, хотя, конечно, и не с помощью этого, вовсе и неизвестного мие тогда (в отвлеченном значении овоем) слова. Было это, опять‑таки, все там же «на даче». Даже совершенно точно я помню, где именно находилоя, когда мысль эта мне пришла. У кухонного крыльца, между ледником и домом. Тут поблизооти тополевая аллея начиналась, опускавшаяся к реке; в противоположном направлении калитка входная была видна; поближе направо был тот домик, «особняк»; оадовник траву подотригал на овальной лужайке между домом и оградой. Что же это была за мыоль? Очень простая и очень странная мыоль, которая многих «озаряет» на той же, примерно, ступени их внутреннего роста. Состоит она в ооозиании своего «я». Кто зто говорит «я»? Я говорю. Все, что ощущаю, думаю, зиаю, все это думаю я, ощущаю и зиаю я. Так было и еоть, так будет, пока не умру; д умру, и вое, что случится со мной до смерти, д испытаю. Раз эта мыоль пришла, она уже далёко не уйдет; возвращатьоя будет много раз; и каждый раз в каком‑то оообом недоумении оставлять того, кто ее мыслит. Чего в ней больше — страха, или ни на что другое непохожего отрогого удовлетворения? Не зиаю. Но еоли бы она меня глубоко не взволновала, не запомнилась бы мне эта минута, во второй половине летнего дия, близ пороошего травою ледника, у широких выступов деревянного крыльца, где разносчики ииой раз раскладывали свои товары, и возле которого, о ребятишками дворника, играл я изредка в лапту.

Фихте оправлял не день рождения своего сына, но день, когда тот впервые сказал «я». На поверхности, это неразумно: «я хочу киоеля» или «я маму люблю» ни о каком самооозиаиии не говорит. Но по замыслу это глубже, чем даже вся философия, которую Фихте сюда вложил; не говоря уже о «единственном» с его собственностью, о «сверхчеловеке», или о пожаловании заглавной буквы местоимениям первого лица. Осознание своего «я» еоть и признание чужого, основа сочувствия ему, возможности порицания его, ни и — что куда важней — невозможности его отрицания. Тот миг, между ледником и кухней, для меня беооледиым не прошел. Не то чтоб я хоть иа грош уяснил тогда то, чего иа четвертак и теперь уясиить оебе не в силах. Но, быть может, и впрямь та мысль воспитание мое начала. Раио проснулись во мне две оилы: отказ от растворения себя в чужом, общем, в чем бы то ни было вообще; и любопытство, да и приязнь, ко всему личному в других личностях.

О двух таких личностях и поведу ближайший мой раосказ.

<p>Доктор Левицкий</p>

Из людей, памятных мне о детства, не считая родителей, всего дороже мне были — и остались — француженка, которая меня воспитала, и врач, который меия лечил. Француженка была нн на каких других гувернанток не похожа, — исключением была из правила. Характерным для тогдашней России было только правило, то есть наличие большого числа иноземных наставников и наставниц. Русские же врачи обладали и в большинстве своем чертами, свойственными в высокой степени тому, о ком будет речь, — хорошими, прекрасными чертами, не утраченными ими, я в том уверен, и по сей день. Но этот наш доктор, как и гувернантка, был все‑таки очень «сам по оебе», был — готовым выражением пользуясь — «чудак, каких мало»; зато и человеком был, каких мало. Тень его молю помочь мне раосказать о нем так, чтобы не вовое это было недостойно милой его памяти.

О близких нам взрослых, исчезнувших из нашей жизии к тому времени, как оами мы стали взрослыми, что мы знаем? Мы не знаем, в сущнооти, ничего. Ничего никогда и не знали; знали их, а не о них. Мы их чувствовали, чувством этим знали, какие они (сплошь и рядом куда лучше, чем споообны зто знать взрослые о взрослых) и еще, может быть, слушали кое–чт раосказанное о них, — как я, от родителей моих слышал рассказ о докторе Левицком; расоказ о чем‑то, что было, когда меня еще не было.

Перейти на страницу:

Похожие книги