Дождавшись, пока Узкий уйдет, Магану попробовал сам открыть новый брусок. Тот был горячим, не сразу поддался, а когда мальчик нащупал тонкую полоску, раскрыл так неудачно, что расплескалось что-то желтое и обожгло руку. Отрыгавшись, наругавшись на глупого раба, тюремщиков и даже Энмеркара, Магану снова вытер пальцы о шершавую стену и наконец попробовал желтое. Оно было похоже на кашу, но совсем другого, вязкого вкуса. Еще в шкатулке лежали две розовые палочки. Мясные! Они понравились куда больше, но кашу мальчик тоже доел, впрок. И сладкую пастилку. И кусок хлеба. А то неизвестно, принесет ли чудище еду завтра. Или придется унижаться перед предателем Энмеркаром.
Когда лампы наверху стали тусклее, Магану понял, что настала местная ночь, залез в одеяло среди зарослей и, закутавшись, постарался уснуть. Сон долго не шел, вспоминались ярусные сады Дома Молчания, поросшие осокой плиты на берегу реки, играющие в воде рыбки…
Песчаные буруны, будто застывшие желтые волны. Солнце печет в затылок, ряса со стороны спины раскалилась, словно от утюга. Передо мной качается тень. Моя. В такт шагам. Слева из песка растут скалы, будто гигантские куски небрежно разломанной халвы, только камень и камень, ни травинки, ни кустика. Все безжизненно, статично, куда ни брось взгляд. Ни малейшего ветерка. Горячий воздух обжигает горло, дышать тяжело. Пот льется градом. Кажется, роговица глаз пересыхает, приходится моргать чаще. Становится страшно.
Хорошо, что идти недалеко. В тени скал уже различима черная избушка. Надо бы поднажать – перехожу на бег. Скорей бы уж! Ноги глубоко впечатываются в раскаленный песок, глубже подошв сандалий, песчинки противно забиваются меж подкладкой и подошвой.
Пока я добрел до глинобитного домика с плоской крышей из распиленных пальмовых стволов, успел вымотаться. Грудь ходит ходуном, перегоняя через легкие сухой воздух. Рука трясется, пока стучусь в дверь. И голос почему-то дрожит и скачет, когда выговариваю:
– Молитвами святых отец наших Господи Иисусе Христе, помилуй нас!
Это обязательно, когда к монаху стучишься. Иначе могут и не открыть. Потому что бывали случаи, когда к ним под видом людей являлись черти. И только так можно отличить. Не столь уж мне важно, бывает ли такое на самом деле, если тот, к кому я иду, считает, что бывает. Но, по правде говоря, в этой испепеляющей пустыне уже после пяти минут веришь – здесь может случиться и не такое!
– Аминь, – отзывается из-за двери молодой голос, скрипит деревянный засов.
Чуть ли не по-змеиному вползаю в приоткрывшуюся щель. О тень! Благословенная прохлада! Запах размоченных веток, старой ткани. Поначалу глаза почти ничего не различают здесь, по контрасту со слепящим светом снаружи. Единственное крохотное окошко почти не дает света. Но зрение быстро привыкает и в полумраке проявляются широкоплечий парень с рубленым лицом напротив меня, стопки плетеных корзин чуть поодаль, неровные рукописные книжки у окна и силуэт сидящего на полу старика. Старца!
– Отдохни, брат. – Парень показывает на циновку, а сам отходит в другой угол.
Подобрав полы рясы, неуклюже сажусь на пол, прикрытый символичной плетенкой. Приваливаюсь спиной к стенке. Уф-ф. Кажется, усталость понемногу отпускает. Приглядываюсь.
Старец сидит в правом углу, почти под иконами. Смуглый. Борода спускается по заношенной темно-серой хламиде. Склонив голову, неподвижно смотрит вниз, себе на руки, которые будто сами, перебирая пальцами, плетут что-то из разрезанных мокрых прутьев. Из левого угла слышится глиняный стук, журчание воды – ученик наливает из кувшина воду. Для меня, наверное. Что ж, весьма кстати.
А старец-то даже не оглянулся на гостя. Видно, весь ушел в молитву. Я читал про таких, углубляются в духовные сферы так, что по многу часов не замечают материального мира.
Ученик молча приносит грубо слепленную кружку, подает. Благодарю, выпиваю одним долгим глотком. Ух, благодать!
– Куда путь держишь, брат? – негромко спрашивает плечистый монах, глядя мне под ноги.
– К вам. Сюда. К отцу Эпихронию. – Имя я сам выдумал, чтобы не задеть экспериментом кого-нибудь из реальных святых древности. – Ищу назидания для души моей.
Парень молча кивает и, получив от меня пустую кружку, так же степенно относит ее обратно в угол, где темнеют горшки и кувшины. Затем возвращается.
– Как твое имя, брат?
– Николас, – произношу на греческий манер.
Замешательство мелькнуло на тесаном лице, видно, что монах желал спросить что-то еще, но воздержался. Вместо этого повернулся к старцу и с поклоном проговорил:
– Авва, к тебе брат Николас пришел. Что скажешь?
С минуту сгорбленный ветхий монах молчал, с удивительной ловкостью сплетая кругом прутья, а затем, не поднимая взгляда, молвил:
– Филипп, подложи-ка прутьев. А то эти уже почти все вышли.