Тысячу раз за эти две недели он представлял себе, как это произойдет, но когда день, этот последний день настает, все оказывается совсем по-другому. Он отключает будильник и смотрит в затылок Юлии. Она спокойно дышит во сне. Взъерошенный, дрожащий всем телом, он выбирается из постели и отдергивает шторы. За окном промозглый серый осенний день, вершины Альп, окутанные дымкой приближающейся зимы и неразличимые для глаз. Мир изменил свое лицо. Так должен чувствовать себя страдающий смертельным недугом человек, принявший решение о том, что день этот станет для него последним. Вскоре, втайне от всех, придет врач со шприцом, наполненным ядом. Сейчас этот его приятель врач, согласившийся взять на себя весь риск предприятия, еще спит или, может быть, читает, прихлебывая кофе, свою утреннюю газету. Над статьей жирный заголовок: «Наступление русских в районе Мемеля». Как давно кругом одна только смерть! Этим теперь никого не удивишь. Fiihrerbefehl hat Gesetzeskraft.[12] Нерушимость этого правила тверже альпийского гранита. Через несколько часов приказ должен быть приведен в исполнение.
Юлия, зевая, переворачивается на спину и закладывает руки за затылок:
— Что-то случилось, Ульрих?
— Я плохо спал.
— Зигги уже проснулся?
— Мне кажется, я слышал какие-то звуки в его спальне. Я обещал повести его сегодня на стрельбище. Он канючит об этом уже не первую неделю.
С глубоким вздохом Юлия сдвигает в сторону покрывало и выбирается из постели.
— Почему все вы, мужчины, так сходите с ума по этому бессмысленному насилию? Родись Зигги девочкой, он бы об этом не канючил.
— По-моему, разница между полами имеет долгую историю, — отшучивается Фальк.
Зигги тем временем уже оделся. В своих коротких тирольских брючках из оленьей замши с роговыми пуговицами он сидит на полу и медленно водит вокруг компаса красным магнитом.
— Смотри, папа, стрелка сошла с ума. Знаешь почему? Потому что магнит имеет форму подковы. Подкова приносит счастье, стрелка хочет вырваться, чтобы стать счастливой, но не может, потому что прикована к месту, она точь-в-точь как собака на цепи.
Опять Гертеру вспоминается Марникс. Такое мог бы сказать Марникс.
Убить ребенка! Фальку словно заливают в жилы расплавленный свинец. За тридцать три года, что он прожил на свете, ему не приходило в голову ничего подобного. Что за мир? Как представить себе, что через короткий промежуток времени он уничтожит эту маленькую жизнь! Может, лучше схватить пистолет и выстрелить себе в голову? А как же Юлия? Из глубин памяти вдруг всплывает тот единственный раз, когда он стрелял в человека, это было девять лет назад, в венской федеративной канцелярии, во время неудавшегося путча. В хаосе и суматохе выстрелов, криков, взрывов ручных гранат и звона разбивающегося стекла он увидел в угловой комнате, в которой больше никого не было, Дольфуса, лежащего ничком на ковре. Он стонал и звал священника — Фальк сразу его узнал, федеральный канцлер ростом был едва ли больше Зигги. Из глубокой раны под левым ухом у него текла кровь. В эту минуту в нем проснулся инстинкт насилия и, не успев даже осознать, что делает, он выстрелил. Несколько дней спустя Отто Планета признался в том, что сделал первый выстрел, который сочли роковым; меньше чем через неделю его осудили и повесили. Кто сделал второй выстрел, из оружия иного калибра, выяснить так и не удалось, предположения на этот счет выдвигаются до сих пор. Фальк стеснялся кому — либо об этом сказать, даже Юлии, он молчал даже тогда, когда путчистов после аншлюса назвали героями, а после войны замолчал и подавно. Он пытался убедить самого себя в том, что добил его из милости, чтобы человек больше не мучился; но обмануть себя ему не удалось, и тогда он похоронил в себе страшное воспоминание и больше к нему не возвращался.
Он засовывает в карман пистолет и идет в кухню, там Зигги размешивает в тарелке с овсяной кашей кусочек масла и половину молочной шоколадки, как учил его отец. Прощальный завтрак приговоренного к смерти. Зачем ему есть? У него ведь даже не будет времени переварить пищу. Время! Юлия, закурив первую на сегодняшний день сигарету «Украина», прохаживается и тихонько напевает:
Время тверже, чем гранит, которым обнесен дом, на нем не остается ни царапины. Сознание того, что она сейчас, сама того не ведая, видит ребенка в последний раз, ранит его еще больнее, чем мысль о том, что вскоре ему предстоит. Он резко поднимается с места:
— Ну, нам пора.
— Надень шарф, Зигги, как бы ты не простыл. И ради Бога, будьте осторожны.
Когда они выходят на улицу, они видят сверкающий повсюду игольчатый иней.
— Смотри, папа, Пресвятая Дева Богородица рассыпала швейные булавки.