— Смею, — упрямо ответил дед, — потому как лежачего не бьют.
— Да где ты видишь «лежачего»? — огрызнулся я, все еще жалея ослепленного жалостью деда. — Немец на Москву прет…
— Кой на Москву, — уклончиво согласился дед Кудрявцев, — а кой и обратно.
Я просто взбесился:
— Врешь ты все, дед. Как это обратно? Куда обратно?
— Покедова к мене, — сказал дед, растягивая слова.
Я смотрел на него, как на сумасшедшего, и в толк не мог взять, о чем это он, о чем? И вдруг меня осенило. «По щучьему велению, по моему хотению, ловись «язык» большой, ловись маленький…»
— Пленный?! — заорал я.
Дед Кудрявцев бодро кивнул головой, порылся за пазухой и извлек на свет клочок бумаги. На клочке вперемежку латинскими и русскими буквами было написано: «Xotetь бiть рussiшь плен. Гiтлер капuт».
— Где он? — Я был как в лихорадке.
Дед Кудрявцев усмехнулся и постучал лапотком по снегу.
— Схоронен.
— Умер? — голос у меня упал.
Но дед смотрел беспечально.
— Нипочем нет. Живой схоронен. На предмет… — Дед Кудрявцев любил при случае щегольнуть казенным словечком. — На предмет представления военным властям.
У меня отлегло от сердца.
— Вот нам и представишь, — строго сказал я.
— Представлю, а как же? — засуетился дед. — Вы мне документ, я вам — пленного.
— Документ? — вскричал я, не заметив оговорки.
— Непременно, — сказал дед, — по всей форме. Потому как я за него в ответе. — Дед завел глаза и ткнул черным, как уголь, пальцем в небо.
— Перед богом, — понимающе кивнул я, забыв о том, что дед Кудрявцев первейший безбожник.
И сейчас же был наказан за свою недогадливость.
— Не перед богом, а перед опчеством, — строго поправил дед.
Я не стал уточнять масштаба дедовой ответственности — то ли деревенское общество имел он в виду, то ли все наше советское, — а чертыхнулся, достал из планшета бумагу и нацарапал что-то вроде того, что года такого, числа сякого принят для доставки один пленный фашист. И подпись. Неразборчиво.
Дед Кудрявцев читал долго и почему-то, как петух, одним глазом. Потом с сомнением покачал головой.
— Не по форме, что ль? — теряя терпение, спросил я.
— По форме, — протянул дед. — Да не фашист он. — Поскреб черной рукой под черной шапкой и добавил: — Свой брат, крестьянин.
Он просто не знал, чем рисковал. Назвать в то время немца братом?!
Нас никто не учил ненависти. Научить ненавидеть нельзя, как нельзя научить любить. Любовь и ненависть приходят сами. Любовь — как пленение самым дорогим и милым, ненависть — как неизбежная и беспощадная реакция на причиненные зло и обиду. Чем страшнее обида, тем сильнее ненависть. Ненавидеть немца сильнее, чем мы его тогда ненавидели, было нельзя.
Он занес руку на самое дорогое, что у нас у всех было, — на Россию. А кем бы мы все без нее были? Травой без корней, перекати-полем, гонимым неведомо куда. Лишиться родины — России для нас было страшней, чем лишиться жизни. И чтобы сберечь Россию, мы не жалели жизней — ни своих, ни чужих. Нет, дед Кудрявцев просто не знал, чем рисковал, равняя себя, советского, с каким-то там «немецким братом». А может, знал? И рисковал, зная, что рано или поздно он будет прав? Что нет и не может быть такого фронта, который навсегда разделил бы рабочих и крестьян разных стран?
Он еще бубнил что-то о «затемнении», которое навел на немецких людей Гитлер, о затемнении, которое пройдет, рассеется, сгинет… Но я уже не слушал его. Я весь был поглощен предстоящей встречей с пленным. Знал бы он, дед Кудрявцев, в какой цене «ходил» у нас этот пленный…
…Мы отступали. Мы пятились к Москве и, как пловцы, смываемые волной, из последних сил старались за что-нибудь зацепиться. И вдруг удалось, зацепились. Враг ослабил напор, и мы в один миг ощетинились навстречу ему последними стволами автоматов, винтовок, пулеметов и пушек. Удержимся или не удержимся?
Приказ: стоять насмерть. Мы и будем стоять. Стоять до последнего. Ну а когда не станет того, последнего? Тогда что? Нет, стоять насмерть — это еще не все. Стоять и знать, что ты своей смертью откроешь фронт?.. Нет, стоять надо так, чтобы удержать фронт. А для этого знать, что держишь. Это — «что держишь?» — интересовало всех — от Верховного до начальника нашей разведки, рыжего и веселого, как солнце, майора Солнцева. Солнце иногда хмурилось, майор Солнцев — никогда. Манера? Не знаю, но когда командиры хмурились, у солдат на душе кошки скребли. Нет, улыбка у командира в бою для солдата дороже ордена. Он и сейчас не изменил себе, майор Солнцев. Отправляя нас за «языком», каждому улыбнулся, каждому пожал руку. Потом, через плечо, кинул связисту:
«Первого, — подошел к телефону и взял трубку. — Ваше приказание выполнено. Да, у меня… Да, вполне… («Надежные», — догадался я). Живыми без «языка» они не вернутся…» — И пристально, без улыбки, посмотрел нам в глаза.
…Это было так. Справа и слева по гитлеровцам ударили наши пушки. Умолкли, и сразу, гремя «ура», поднялась наша пехота.