– Лилиан, – недоверчиво сказал он наконец. – Вы откуда?
– Из Парижа. Мне вашу телеграмму принесли. Ту, что вы Клерфэ послали. Из его отеля мне передали. Я по ошибке вскрыла.
– Так вы не в Брешии?
– Нет, – ответила она и вдруг почувствовала легкий укол боли. – Я не в Брешии.
– Клерфэ вас не пустил?
– Да, он не захотел.
– А я от радио не отхожу, – сообщил он. – Вы, конечно, тоже!
– Конечно, Хольман.
– Он отлично идет. В гонке еще ничего не решено. Я же его знаю, он выжидает. Пусть пока другие свои машины гробят. Он раньше полуночи не наддаст, может, даже попозже, хотя нет, наверно, где-то около полуночи, так я думаю. Это ведь гонка на время, вы-то в курсе. Тут едешь и сам не знаешь, как идешь, это самое противное, только на стоянке тебе место и скажут, хотя на самом деле и это уже, бывает, совсем не так. Словом, это как бы гонка в неизвестность, вы понимаете, Лилиан?
– Да, Хольман. Гонка в неизвестность. Как вы там?
– Лучше некуда. Они шикарно идут. Средняя скорость – сто двадцать с лишним. И это при том, что мощные машины только сейчас на прямые участки выходят. Средняя скорость, Лилиан, понимаете, не максимальная!
– Да, Хольман. Сами-то вы как?
– Очень хорошо. Гораздо лучше, Лилиан. Вы какие радиостанции слушаете? Слушайте Рим, гонка сейчас ближе к Риму, не к Милану.
– Я и слушаю Рим. Я рада, что вам лучше.
– А как вы, Лилиан?
– Очень хорошо. И даже…
– Пожалуй, это даже лучше, что вы не в Брешии, там ливень, гроза, хотя… я бы лично не выдержал, поехал бы, стоял бы сейчас там. Так сами-то вы как, Лилиан?
Она знала, о чем он спрашивает.
– Хорошо, – ответила она. – А как вообще там, наверху?
– Как всегда. За пару месяцев что тут могло измениться?
«За пару месяцев», – мысленно повторила она. А ей-то казалось, годы.
– А как там… – Она вдруг запнулась и только тут отчетливо поняла, что только ради этого и позвонила. – Как Борис поживает?
– Кто?
– Борис.
– Борис Волков? Он редко показывается. В санаторий совсем не приходит. По-моему, у него все хорошо.
– Но вы его видите?
– Да, конечно. Последний раз недели две тому назад, если не три. Он с собакой гулял, ну, с овчаркой своей, вы знаете. Но мы даже не поговорили. Как там, внизу? Все, как вы ожидали?
– Примерно, – отозвалась Лилиан. – Главное, как сам всем этим распорядишься. А у вас, наверху, все еще снег?
Хольман рассмеялся:
– Сошел уже. Луга все в цвету. Лилиан… – он на секунду замялся. – Через пару недель я тоже выйду. Честно, не вру. Мне Далай-лама сказал.
Она не поверила. Сколько лет назад ей то же самое пели.
– Вот и чудесно, – сказала она. – Значит, увидимся. Так Клерфэ и передать?
– Пока лучше не надо, я суеверен. Ага, уже снова известия! Вы тоже послушайте! До свидания, Лилиан!
– До свидания, Хольман. – Она хотела что-то еще добавить насчет Бориса, но не получилось. Просто молча смотрела на черную телефонную трубку у себя в руке; потом осторожно положила ее обратно на рычаг и предалась каким-то своим мыслям, не особо за ними следя, пока не поняла, что плачет. «Какая я дурочка! – подумала она, вставая. – За все в жизни надо платить. Или ты и вправду верила, будто за все уже рассчиталась?»
– Слову «счастье» в наши дни придается слишком большое значение, – рассуждал виконт де Пэстр. – А ведь прежде, бывало, целыми столетиями его вообще не знали. И ничего, жили, как-то обходились. Почитайте китайскую литературу времен расцвета, почитайте индусов, древних греков. Эмоциям, в которых коренится слово «счастье», тогда предпочитали иное чувство жизни, более высокое и стойкое. И как только это чувство утрачивается, начинаются кризисы, недоразумения, погоня за эмоциями, романтика и все эти метания в поисках счастья, дурацкий суррогат.
– Так ведь и то, высокое, тоже суррогат, разве нет? – возразила Лилиан.
– Но более достойный человека, – изрек де Пэстр.
– Но разве одно исключает другое?
Он посмотрел на нее задумчиво.
– Почти всегда. Хотя у вас, по-моему, нет. Это меня и завораживает. В вас чувствуется и то, и другое. Но за всем этим ощущается отчаяние – столь запредельное, что бессмысленно подыскивать имена и ему, и чему-либо еще. Это чувство по ту сторону всякого душевного сумбура – одиночество уже вне всякой скорби, в бескрайних полярных льдах. И скорбь, и бунтарство у вас в душе, по-моему, давно уже взаимно друг друга уничтожили. Вот почему мелочи жизни обретают для вас ту же ценность, что и все великое. И каждая сверкает неповторимостью.
– Словом, да здравствует восемнадцатое столетие, – усмехнулась Лилиан. – Похоже, вы последний его потомок?
– Скорее последний почитатель.
– Не в ту ли пору больше, чем когда-либо еще, рассуждали о счастье?
– Только в скверные годы. И даже тогда, хоть и рассуждали, и мечтали, но все равно, по большому счету, оставались практичными.
– Покуда не изобрели гильотину.
– Покуда не изобрели гильотину, а вместе с ней и право на счастье, – согласился де Пэстр. – Гильотина выходит на арену всегда.
Лилиан допила свой бокал.
– Не слишком ли затянулась преамбула к предложению, которое вы снова намерены мне сделать: стать вашей любовницей?
Ни один мускул не дрогнул на лице де Пэстра.