– Ну что, поехали в следующий? – спросил он. Было четыре часа ночи.
– В следующий! – отозвалась Лилиан. – Или ты устал?
Он знал: спросить, устала ли она, он не может.
– Пока что нет, – ответил он. – Тебе нравится?
– Все чудесно!
– Хорошо. Тогда едем в другой клуб. Этот будет с цыганами.
Монмартр и Монпарнас все еще упивались дурманом послевоенного угара. Пестрые вертепы кабаре и ночных клубов тонули в этом чаду, словно под водой. И хотя царившее здесь монотонное повторение избитых клише без Лилиан наводило бы на Клерфэ только жуткую скуку, для нее все это было внове и воспринималось совсем иначе, не как есть, а как хочется, как пригрезилось, как намечталось. Низкопробные злачные заведения представлялись ей животворными очагами страсти, жадные до чаевых оркестранты казались виртуозами нездешних симфоний, а в прокуренных залах, битком набитых жиголо, нуворишами, глуповатыми бабенками сомнительной репутации и просто людьми, которым нечего делать дома и которые шли сюда кто на поиски приключений, кто в расчете на свою выгоду, ей мерещилась искрометная вакханалия бытия, ибо так ей хотелось, ради этого она сюда и пришла.
В этом все дело, думал Клерфэ, это и отличает ее от остальной здешней публики. Тем жаждется приключений, легких барышей и, для фона, немного ритмичной музыки, лишь бы заполнить собственную внутреннюю пустоту – она же гонится за жизнью, всегда и только за жизнью, которую она, одержимая охотница из преданий, преследует словно белого оленя или единорога, преследует, не ведая преград, без оглядки, столь упорно, столь неотступно, что и его заражает своим азартом, и он, чувствуя себя рядом с ней то потрепанным жизнью стариком, то распахнутым для жизни ребенком, ощущает, как из глубин забытых лет тенями всплывают лица и чаяния, а над ними, всполохом молнии в полутьме, давно утраченное чувство неповторимости собственной жизни.
Цыгане, льстивые, расчетливые, с маслянисто-бархатными глазами, роились вокруг столика, играли и пели. Лилиан слушала как завороженная. Для нее это все взаправду, думал Клерфэ, для нее это и впрямь «пушта», мадьярская степь, вековечная жалоба ночи, одиночество, первый отблеск огня, в котором человек всегда искал защиты, и даже этот затасканный, избитый, томный романс для нее – гимн всему уделу человеческому, в котором вся скорбь желаний, исполненных и неисполнимых. Может, по-своему и права Лидия Морелли, если угодно, эту наивную доверчивость можно считать провинциальной, но будь он проклят, если именно она не достойна самого истового поклонения.
– По-моему, я многовато выпил, – сказал он.
– Что значит «многовато»?
– Это когда уже не вполне осознаешь самого себя.
– Тогда мне все время надо напиваться. Я себя не люблю.
Она ничего не боится, думал Клерфэ. Как этот кабак в ее глазах символ жизни, так и любая словесная банальность сохраняет для нее очарование и новизну впервые высказанной оригинальной мысли. Да как же она так живет! Ведь она знает, что умрет, но вобрала в себя это знание, как морфинист морфий, и оно преображает для нее все на свете, вот почему ей не страшны ни кощунство, ни банальность, – только вот какого черта я тогда сижу рядом и тихо сопереживаю весь этот ужас вместо того, чтобы ринуться в него с головой?
– Я тебя обожаю, – вымолвил он.
– Не повторяй этого слишком часто, – ответила она. – Чего доброго, еще приучишь.
– Только не тебя.
– Повторяй все время, – вздохнула она. – Мне это нужно как воздух, как вино.
Клерфэ рассмеялся:
– Верно, пожалуй, и то и другое. Только какая разница, что верно, что нет. Куда теперь направимся?
– В гостиницу. Хочу съехать.
Про себя Клерфэ решил ничему больше не удивляться.
– Хорошо. Тогда поехали собираться, – сказал он.
– У меня уже все собрано.
– И куда ты намерена переселиться?
– В другую гостиницу. Вот уже вторую ночь примерно в это время мне звонит какая-то женщина. Требует, чтобы я убиралась восвояси, ну и так далее в том же духе.
Клерфэ поднял на нее глаза:
– И ты не сказала ночному портье, чтобы тебя с ней не соединяли?
– Сказала, конечно. Но она хитрая ужасно. Вчера наврала, будто она моя мать. Голос с акцентом, она не француженка.
«Ну конечно, Лидия», – подумал Клерфэ.
– Почему ты мне ничего не сказала?
– Зачем? В «Рице» все занято?
– Нет.
– Вот и отлично. Дядюшка Гастон просто в обморок упадет, когда услышит, где я теперь живу.
Оказалось, что не собрано еще ничего. Клерфэ позаимствовал у ночного портье огромный, со шкаф величиной, кофр, в панике отступления брошенный немецким майором, и уложил туда платья Лилиан. Сама она сидела на кровати и смеялась.
– Жалко отсюда уезжать, – проговорила она. – Я ведь тут все полюбила. Только я теперь люблю без сожалений. Ты меня понимаешь?
Клерфэ вскинул голову:
– Боюсь, что да. Тебе не жаль расставаться.
С бокалом вина в руке, она снова рассмеялась, вытягивая ноги.
– Теперь уже не важно. Из санатория сбежала – значит, могу отправляться теперь хоть на все четыре стороны.
«Вот так же, пожалуй, она и от меня уйдет, – подумал Клерфэ. – Поменяет, как гостиницу».